— Какое ты имеешь полное право, кобылка востро-пятая, а? Почему же это всяк сидит, к примеру, на твердом месте, а ты вдруг летать, а? — Он долбил Рукосуя длинным носом, журавлиные ноги дрыгали и гнулись, словно его дергали за хвост. — А ежели улетишь навовся? А?!
Бродяга отчаянно захрипел:
— Я только кругом озерины раза три либо четыре облечу, да и сяду.
— Знаю я, куда ты сядешь-то… В Расею метишь, вот куда! По роже вижу!
И вновь загудел народ:
— Уважь, Панфилыч, для праздника-то. Ува-а-ажь!..
А бродяга чуть не плача:
— Ты возьми, коли так, господин старшина, ружье, коли не доверяешь. В случае чего — стреляй! Поди не утка я, как ни то уделишь!
— Десятский! — неожиданно крикнул старшина. — Завяжи ему, подлецу, в таком разе бельма! Чтобы видимости не было, чтобы в дальность расстояния, значит… Хы, занятно, пятнай тя черти…
И, махнув картузом, весело закричал на весь народ:
— Братцы! Так и быть, уважу. Ну, и вы меня, в случае ежели урядник, не выдавать чтобы!..
— Готово, что ли? — хрипит бродяга.
— Готово. Ва-ли-и-и! — ревет толпа.
Привязанный бродяга облегченно вздохнул и заерзал на своей летяге: вот-вот взлетит.
Оглобля цыкнул на него: «Стой!» — скрива накосо надел картуз, поелозил ладонями по сухопарым, забрызганным грязью бокам и обвел хмельным, помутившимся взглядом потерявшую терпение толпу. Потом не торопясь шумно высморкался и, махнув рукой, торжественно скомандовал:
— Пуш-ш-а-ай! Ну-ка-а-а!..
Бродяга размашисто перекрестился:
— Благословляйте!
Взмахнули раз-другой крылья, и бродяга турманом закувыркался под откос.
— Летит, летит! — во всю мочь закричал кузнец.
— И впрямь… Где?
Толпа заахала, заорала:
— Лети-ит!.. Летит!!
Тонкими, пронзительными, как у галок, голосами загомонили деревья, ребятенки с гвалтом поскакали вниз.
— Где? Где? Дяденька, покажь! Это гагара, это птица. Он брякнулся…
— Лети-ит! — кричал кузнец как сумасшедший и тыкал рукою вперед.
И все до одного жадными глазами воззрились в небо, куда указывал кузнец, и всем явственно казалось: «Летит Рукосуй, летит».
— Дьява-а-ал!! Наза-а-ад!! — Обезумев от ужаса и подпрыгивая, как одержимый бесился старшина. — Стреляй, ребята, стреляй! — Он выхватил у соседа берданку и грянул в белый свет. — Стреля-я-й!!
Ребятенки и шустрые мужики с бабами мчались вдоль обрыва, дико орали: «Летит, летит!» — падали, сбиваясь в кучу.
— Стреляй еще… Пропала моя башка. Стреля-я-яй!!
— В кого? В тебя, что ль? Пьяный хрен!!
В это время диким чертом внезапно вырос на крыше Рукосуй. Весь в грязи, он держался за ушибленную шею, тряс башкой.
Толпа завыла, загудела, как в непогоду лес.
— Омманывать, сволочь?!
Бродяга, изловчившись, ударил кузнеца по скуле:
— Омманывать?!
— Камедь?! — взревел свирепо старшина и тоже хватил кузнеца ногой.
Модест сгреб их за опояски, приподнял, как набитые соломой мешки, перевернул вверх пятками:
— Это за жену, это за издевку!! — и с раскатистым хохотом сбросил обоих под откос.
А на крышу карабкались меж тем, захлебываясь злобной пеной, одураченные мужики:
— Бросай его, братцы! Бей! Оплел нас всех…
— Прочь!! — цыганские глаза Модеста страшно выкатились. — Я вас звал сюда? За кой черт лезли?! Теперича квиты! У-ух, расшибу!! — он подпрыгнул и грохнул молотом по камню. Урча, брызнули в толпу осколки.
— Убил! Уби-ил!..
Мужики в страхе отпрянули и, словно большие лупоглазые лягушки, поскакали с крыши.
А внизу в тысячу глоток голосили:
— Анхирей, ребята!.. Эй, вы! Долой с кузни! Анхирей!!
И толпа шарахнулась на луг, где действительно катила пара, певуче позванивали бубенцы.
Народ окружил взмыленных коней.
Сидевший в кибитке, весь желтый, с воспаленными глазами, урядник простонал:
— По какому праву скопище?..
Модест сам не свой ввалился в избу. Ужасно хотелось есть. Обшарил все углы — пусто, ни корки хлеба. Посмотрел на кровать, на забытую Палашей коричневую с белыми цветками кофту. Грусть напала, непомерная тоска, досада. Он сел за стол.
— Поесть бы… — безответный голос его звучал жутко, вызывающе. — Выпить бы…
Достал бутылку. Она была пуста. Размахнулся и грохнул ее об печь. Бутылка превратилась в соль. Модест оскалил зубы, захрипел. Схватил полено и со всего маху ударил в полку с посудой. С тревожным звоном, с жалобой звякнули, забренчали черепки.
Модест широко открыл глаза.
— Что же это я… Что же, господи? Зачем это?..
Он долго стоял, тяжело дыша и опустив голову.
Потом расхлябанной, усталой походкой направился к амбару. Дорогой говорил себе:
— Ничего, проживу… Поддаваться не след!
Когда открючил дверь и взглянул на крылатую свою машину, сразу полегчало на душе, и мало-помалу иссякла злоба.
— Родная… Настоящая моя.
Он внимательно и любовно осматривал каждый винтик, каждую струнку. Вот у стены самокат, им изобретенный, вместо шин — тугие канаты. Взгляд его из растерянного и ожесточенного стал одухотворенным, сосредоточенным.
Осенний день еще не закатился, сквозь широкое окно в амбар вливался свет, кузница была за высоким сосняком, и что сейчас творилось там — Модеста не интересовало.
— Ну-ка, американец?