И, как бы в подтвержденье этих мыслей, октависто хрюкнул из Дикольчеева хлева несчастный боров. Но прежде чем войдет нож в смертельный загривок борова, произойдет нечто, что и не снилось мертвецу: не разрушаясь — разрушится, не двигаясь с места — переместится. И от чужой руки хлынет из борова алая кровища. Боров чувствует, что про него в кабаке разговор ведут, хрюкает боров по-дурному с раздражительной тоской. И собака завыла дурью, где-то там, за сонной голубой рекой, на хуторе Ксенофонта Ногова:
Варвара отворила окно и крикнула:
— Дунька, цыть!
Собака примолкла и подумала:
«Ничего ты не знаешь, ничего ты не чувствуешь… Баба, баба! Неужто не видишь: ведь вот оно, ведь завтра».
Но Варвара — человек: она в прошлом, в настоящем, а завтра — припечатано.
И Варвара беспечальную запела песню, а собака — выть.
Вы могли бы направиться осмотреть хозяйство Колченогова и просто Ногова, но… слышите гвалт и хохот? Приятели успели как следует напиться и, обхватив один другого мертвой хваткой, единоборствуют у кабака. Маленький цепкий Колченогое облапил за кушак рассолодевшего сырого Ногова. Тот возит его на себе, как медведь собаку, и свалить не может.
— Ты, Окся, под ножку норови его, под ножку! — надрывался в крике вихрастый Мишка. — Давни его!
— Врешь, — хрипел, как удавленник, черноусый Дикольчей, — меня не вдруг-то свалишь: сам с усам…
— Жалко. Понимаешь, жалко… Дурак ты эдакий. Ежели ужать, как след быть, душу из тебя выдавлю. Ты мне друг, ай не?
— Не бойся, жми! — кряхтел Дикольчей.
Так они, шаг за шагом, крутясь и хрюкая, подвигались на зады усадьбы, к гумнам. Вот Ксенофонт разъярился, уцапал Дикольчея за рукава пониже плеч и каруселью стал крутить его возле себя. Он крутил с такой силой, что отделившиеся от земли ноги Дикольчея, описывая полный круг, вытянулись в воздухе горизонтально. Дикольчей кричал:
— Врешь, дьявол, не свалишь!
Вот закружились оба и упали. Перекатываясь друг через друга, оба неожиданно ухнули в картофельную яму. В эту яму, глубиной в сажень и с отвесными стенками, зарывали на зиму картошку. На дне ямы темно и сыро, луна освещает лишь самый верх. И в ладонь величиной лягушка лупоглазо скачет прочь: людям игра, лягушке ужас.
— Вот и в яме мы, — проговорил тенорком Дикольчей и, плаксиво скривив рот, сморкнулся.
— Как есть в яме, — сморкнулся и Ксенофонт. — Руки, ноги целы? Давай почеломкаемся… Товарищ… Ми-ла-а-й!..
Несколько раз смачно, взасос поцеловались.
— Пожалуй, не вылезти нам; пожалуй, умрем тут, — пьяно сказал Ксенофонт и прослезился.
— Вылезем, — заикаясь, сказал Дикольчей, — нагнись, я на тебя вскарабкаюсь. Вот так!
Дикольчей, как рысь, залез на широкую спину Ксенофонта.
— Выпрямляйся!
Залез на плечи и — на воле.
Ксенофонт протянул вверх руку:
— Таши.
Но Дикольчей, пошатываясь, правил к кабаку.
Ксенофонт поднял дикий крик.
Гуляки едва выволокли большого мужика. Он нагнал Дикольчея и тяпнул его ладошкой по загривку. Дикольчей упал. Ксенофонт поставил его на ноги. Дикольчей подобрал с дороги кол и, заскрежетав зубами, крикнул:
— Сердце у меня зашлось… У-ух!.. Уходи, Ксенофонт! Сейчас брошу дубину, боюсь, как бы она не стегнула тебе в лоб… Уйди!..
— Вали, вали… Не струшу.
Дубинка взвилась и, пролетев по воздуху, метко хрястнула Ксенофонта по лбу. Пьяный Ксенофонт упал. Дикольчей помог ему подняться.
— В лоб, — сказал Ксенофонт. — Ничего…
— Мила-а-й… Друг…
— Квит?
— Квит на квит…
Снова взасос поцеловались и в обнимку пошли в кабак.
В кабаке песня, плясы. Кабатчик расталкивал плясунов и гнал их вон:
— Три часа!…
Луна спускалась к лесу, на покой. Был предрассветный час.
Ногов с Колченоговым уселись за свой стол. Возле них сгруживались мужики и парни.
Черненький Денис Иваныч Колченогов, он же Дикольчей, подбоченился и, задирчиво глядя в простоватое, утомленное лицо большого Ксенофонта, неожиданно сказал:
— А ты — кулак. Хоть друг мне, а — кулак.
— А может, ты кулак-то, а не я, — обиделся Ксенофонт.
— Я — не кулак. А ты — кулак. У тебя и земли больше.
— Врешь, земли столько же. И земля у тебя удобнее, — глаза Ксенофонта лениво разгорались.
— У тебя три коня имеются, один другого глаже. Ты — кулак, — сказал Дикольчей и расстегнул ворот рубахи.
— Нет ты — кулак, только с придурью, — нажал на голос Ксенофонт. — И батька твой кулак был, царство ему немецкое.
— Ты — кулак! — крикнул Дикольчей. — У тебя три коровы и все — дойные.
— У тебя — тоже две коровы да боров пудов на десять, — с дрожью в голосе, но все еще владея собой, сказал Ксенофонт. — Кроме всего этого, у вас с бабой сряды много — форсун ты, щеголь…
— А у твоей бабы, может, тоже пятнадцать платьев. Кулак ты, — и озлобленный взгляд Дикольчея влип в нос и бороду Ксенофонта.
Ксенофонт разглядел холодное пламя бороды с пеплом седых волос возле ушей и улыбнулся.
— А велика ль баба-то моя: с девчонку.
— С девчонку ли, с мальчишку ли, а ты все-таки — кулак. И я — вдвойне бедней тебя. Братцы, как?
— Известно, ты — бедней, Колченогов, — подхватил, ожил насмешливый народ. — У Ксенофонта и дом лучше, и скот справнее, и женка аккуратненькая, как кубышка.