— По-моему, он все вам объяснил. Он предлагал союз землячества. Он говорил мне, что очень скоро в России загорится зарево крестьянской войны. Все рухнет. Он считал, что немцам в России надо объединиться на случай смуты. Открывал мне заманчивые перспективы вложения немецких капиталов в русскую промышленность и установление через подставных лиц такой власти в стране, которая была бы послушна немецкому влиянию. Я счел это предложение противоестественным и неосуществимым. Поэтому я не оставил его ночевать в замке…
Вохрин зло рассмеялся:
— Наверное, ему нужны были бы и ваши услуги?
— Наверное… — согласился Дервиз.
— Война нам показала силу немецкого землячества. Это имеет и несколько иное название… — добавил Вохрин.
Ставцев поморщился:
— Шпионаж?.. Это голословно!
— Нисколько! — воскликнул Дервиз. — Влияние немецкой партии на русское правительство лишило бы Россию национальной самостоятельности.
Ставцев что-то еще пытался сказать, по умолк на полуслове. Он воспользовался тем, что Вохрин разлил по рюмкам водку, выпил и уже смиренно закончил спор:
— Вот поэтому я и ухожу с арены… Пойдешь направо — жизни лишишься, пойдешь налево — коня серый волк съест. Лучше переждать на перекрестке.
У Дервиза тоже заметно пропал интерес к спору. Он обернулся к Курбатову:
— А вы, молодой человек, тоже предпочитаете переждать на распутье?
— Нет! — ответил Курбатов. — Я сделал выбор…
— Романтика мстителей, белая армия, белые одежды святых?
Курбатов посмотрел на Ставцева. Тот сделал едва приметный знак: молчать надо!
Все тихо в доме, и все давно уже спят. Разметалась во сне Наташа, уронив голову на его руку. В темноте смутны черты ее лица. Он не спит, сон бежит от него…
Трудно вместить, трудно постичь все с ним случившееся, понять, оценить, очертить каким-то определенным кругом. Как легко потеряться, как легко можно заблудиться во всей этой неразберихе, в этом отчаянном хаосе.
Страшно разлучаться в такое время… Курбатов обнял Наташу, прижал ее к себе, глядя сухими глазами в глухую темноту.
Кольберг… Немецкий шпион. Его не принял в своем доме барон, тоже немец. Жандарм и шпион, и ему-то служить, за него Ставцев голову хочет положить. Где для них Россия? В чем она? Плакать хотелось от позора, от стыда, а слез не было.
Проворов! До Проворова бы добраться!
…Однажды, когда в доме все уснули, Курбатов предложил Наташе погулять по лесу.
Морозило. Светила луна, раскидывая по парку причудливо переплетенные тени лип и тополей.
Наташа вела Курбатова по любимым с детства местам, она привела его на обрыв за парком, откуда, как она ему говорила, — плакать хочется».
— Если бы днем… Ты вот все о России. Здесь она, Россия!
Луна подсинила снежные равнины, сгладила, убрала все овраги и всхолмья. Стыли луга под ее неверным светом, но все же виднелись резко очерченные головки стогов.
— Люблю, люблю… — говорила Наташа, прижимаясь, заглядывая ему в глаза. — Ты вернешься?
— Вернусь…
— Я буду ждать… Береги себя… Как же я без тебя-то буду?! Они пошли обратно аллеями парка. Скрипел под ногами нетоптапный снег. И вдруг на аллее, прямо перед ними, возникла темная фигура.
Курбатов сунул руку в карман, но еще несколько шагов, и он узнал Проворова.
— Ничего… — успокоил он Наташу. — Не бойся!
Проворов в солдатской шинели, в солдатской шапке. Подошел и просительно проговорил:
— Браток! Нет огонька? Курить есть, нечем разжечь!
— Спичек нет! Дойдем до дому, вынесу…
— Вынеси! Будь человеком…
Курбатов вышел на крыльцо, подал Проворову спички. Вместе с коробком спичек — бумажку, на которой был записан разговор Ставцева с Дервизом о Кольберге. Спросил, когда трогаться.
— Днями… — пообещал Проворов. — Будет знак…
Каким бы счастьем были напоены эти дни, если бы время не отсчитывало часы и секунды неумолимой разлуки!
Ставцев поправлялся и поговаривал, что пора уходить. Вохрин отмалчивался, мать Наташи плакала.
Курбатов, как-то перебирая книги, наткнулся на томик Лермонтова. Листая страницу за страницей, вдруг остановился.
Курбатова никогда не волновали религиозные чувства. В кадетском корпусе и в юнкерском училище выводили на молитвы, но давно уже он, как и его товарищи, был к ним равнодушен и смотрел на них как на одно из бессмысленных установлений. Если бы его спросили, верует ли он в бога, Курбатов удивился бы: нет, конечно. А стихи Лермонтова не молитвенным ритмом поразили его, а нежностью.