Все думают, что Киллер как-то сумел выбраться со двора через заднюю калитку. Побегает и вернется. Чешу дурацкие швы на голове, которые на самом деле никакие не швы. Тонкие полоски пластыря. Миссис Брэннаган сказала, что будет шрам. Это хорошо. Значит, я не забуду. Даже когда вырасту.
Делаю крылатку из палочек от леденца, как меня научил Шлюхован, но в форме распятия. Складываю руки, как для молитвы, опускаю глаза. Больше ни о чем не думаю. Похороны начнутся… прямо сейчас.
Медленно пробираюсь через поле, нахожу углубление между двумя буграми. Встаю на колени и аккуратно, очень аккуратно кладу крест на землю. Рою землю руками — под ногтями образуется коричневая кайма. Плюю на руки, вытираю о джинсы. Понятное дело, они сейчас снова запачкаются. А то. Самое тебе место в Святогабе, раз такую простую вещь сообразить не можешь.
Микки, сосредоточься! Ты что, даже на это не способен? Ради Киллера.
Копаю. Обеими руками, будто лапами. Будто собака, которая хочет спрятать косточку.
Вырыв яму, в которую поместится Киллер, сажусь, медленно выдыхаю, переплетаю пальцы. Закрываю глаза и вижу: Киллер, мертвый, лежит на Флэкс-Стрит. Вижу себя, склонившегося над ним. Поднимаю его, держу на руках, как маленького ребенка.
— Прости меня Киллер. Я очень, очень хочу, чтобы ты меня простил.
Киллер открывает мертвые глаза.
«Правда, Микки?» — телепатирует он мне.
«Да».
«Тогда ты должен сказать маме всю правду».
«Нет. Не могу. Она меня убьет. И все узнают, какая я дрянь».
«Тогда скажи Богу».
«Я думал, Он и так все знает».
«Ты должен сходить на исповедь».
«Я не смогу этого там сказать».
«Придется, Микки. А то ты попадешь в ад. Так уж оно все устроено».
«А Бог меня простит?»
«Да».
«А ты меня простишь?»
«Да, прошу. И потом буду спать спокойно». Мертвые глаза Киллера закрываются.
«Прощай, Киллер».
Открываю глаза, представляю его у себя на руках. Опускаю его в могилу, засыпаю яму. Ставлю над могилой распятие из леденцовых палочек, склоняю голову.
— Господи, я прошу Тебя, возьми Киллера к Себе на небо. Он будет его охранять. Будет лаять, чтобы Ты знал, что кто-то лезет через забор, — он для нас это очень хорошо делал. Если Ты его впустишь и пообещаешь не отправлять меня в ад, я дам торжественное обещание сходить к исповеди.
Сорвав несколько одуванчиков, кладу их рядом с распятием. Распрямляюсь, потом преклоняю колени перед могилой, крещусь.
— Аминь.
Прохожу мимо магазинчика на углу Пердуновой улицы, того, где плакат в витрине. «Не болтай лишнего — поплатишься жизнью». А исповедь разве не «болтовня»? Но священники никому ничего не имеют права раскрывать. Я в филиме видел. Монтгомери Клифт не проболтался, хотя исповедовал убийцу!
Оглядываю пердунскую улицу. С ним было бы лучше, но нет, я должен сам. На Крумлин-Роуд сначала смотрю в обе стороны. В дальнем конце наши парни бьют окна городского автобуса, явно угнали его — но далеко, бояться нечего. Бегу в церковь.
Кроплю себя холодной водой из фонтанчика. Внутри — ледяная тишина. Почему здесь всегда темно, даже когда снаружи тепло и солнечно? Мрамор и золото, потиры и паникадила. Будто тут дворец. Или филим снимают.
Иду по боковому нефу, читаю имена священников на будочках для исповеди, ищу кого-нибудь, кого не знаю. На исповеди я всегда говорю одно и то же: «Я хамил мамочке и употреблял нехорошие слова, святой отец». Ни о чем по-настоящему плохом я им никогда не рассказываю. А сегодня придется.
Здесь темно; окошечко, которое он открывает, чтобы с тобой поговорить, зарешечено — он тебя не видит, но ведь наверняка узнает по голосу. Я, конечно, могу поменять выговор, недаром же я актер, но у него там есть шторка, он может из-за нее выглянуть, когда я буду уходить, если захочет.
Самым подходящим оказывается наш новый священник.
— Ну, Микки Доннелли, как жизнь? — спрашивает.
— Нормально, святой отец.
Он что, помнит имена всех в Ардойне?
— Ты как, пришел наконец со мной поболтать?
— Нет, святой отец, вернее… в смысле, я пришел исповедаться, — говорю и наклоняю голову.
— Хорошо, Микки, иди за мной.
Я еще и ответить не успел, а он уже поднимается по ступеням к алтарю. У меня сердце уходит в пятки, но я иду следом через дверь за алтарем, по коридору, обшитому блестящим темно-коричневым деревом. Пахнет лаком и старыми диванами. Половицы поскрипывают, как в страшных филимах. Отсюда уже не сбежишь. Он указывает мне на одну из комнат и закрывает за нами дверь. Садится в большое кресло из черного дерева, с резными ручками и красными бархатными подушками. Прямо деревянный трон.
— Ну, Микки, давай поговорим. Садись.
Он указывает на скамейку рядом с деревянным столиком. Бог, похоже, очень любит дерево. Ну, понятно: Иисус — плотник — дерево. Сообразил.
— Ну, что, ты готов исповедоваться? — спрашивает он.
— А мы разве не пойдем в исповедальню? — удивляюсь я.
— А я, знаешь ли, их не люблю. Проще сидеть вот так, лицом к лицу. Мне кажется, это очень старомодно — загонять людей в страшное темное место, как будто грех это такая вещь, от которой надо прятаться.
— Я так еще никогда не исповедовался, — говорю.