Безусловно: только заботами Провидения, только заблаговременно все рассчитавшей судьбойможно было бы объяснить невероятный поворот дела, когда она, его будущая жена, не издав ни единого звука (они еще слаще бы распалили багрово-сизые, лаковые от натуги гениталии ратоборца, которыетот, с жуткой неторопливостью, выпростал из-под клацнувшего ремня) – будущая жена Андерса, встав на цыпочки и не издав ни единого звука, поднесла к очам этого обезумевшего воителя реденькую щепоть своих побелевших пальцев. Это был простой жест, первое, что пришло ей в голову, чтобы чем угодно отвлечь ратника, накаченного под завязку водкой и звериной яростью, – она, возлюбленная Андерса, поднесла свою щепоть к его мутно-кровавым очам – потом плавно повела их, его бычьи очи, словно за ниточки, – вбок, вбок, вбок – и установила четко на Андерсе; затем она сказала: смотри, это мой муж; после чего, властно и осторожно, стараясь не замараться об армейскую гимнастерку легионера, потянула ниточки вниз, сфокусировала его разъезжавшиеся зрачки точно в центре своего впалого живота и сказала: я – беременна.
Она произнесла обе фразы на языке ворвавшихся с рассветом триумфаторов. Андерс догадался о смысле, еще бы он не догадался, хотя никогда прежде не слышал этого языка – хотя она, его возлюбленная, назвала события, которые произойдут только через несколько месяцев. Андерсу было невероятно странно, что она, его любовь, так уверенно издает эти неведомые ему звуки, причем нечто саднящее (и страшное) заключалось в том, что этот чужой, абсолютно чужой, чужеземный вояка, понимал ее без малейшей натуги. Это было наречие легионов, уже не подвластных ни земным, ни Божьим законам, – обезумевших легионов, в которых высшие военные чины, усредненные с низшими водкой, жаждой крови, предельно оголенными звериными желаниями – были ничем от последних не отличимы, – разве что, формально, поношенными нашивками. Это был язык, ввергший в бессловесный ужас все местное население – детское, стариковское, женское – полностью безоружное, готовое к непредставимому.
А она, любовь Андерса, больше не сказала ничего – и осталась стоять, как стояла, – нагая, лишь в маленьком белом бюстгальтере. Дамские часики с кожаным потертым ремешком и крестик старинного серебра, втоптанные в навозную жижу минутой раньше, не соблазнили и даже не отвлекли воинов, изголодавшихся по женскому мясу. Крепдешиновое платье, уже лишенное рукавов-фонариков, словно бы без оторванных своих рук, жертвенно распласталось под хвостом коровы с вывороченными кишками; коровье сердце еще продолжало сокращаться – оно было хорошо видно в дыре, прорубленной меж ее ребер; крепдешин ярко голубел под ее хвостом, на него медленно вытекал предсмертный коровий кал – а рядом лениво, но с должным напором молодости, мочилась, открыто глядя в сторону женщин, ватага ждавших очереди.
2.
…Живот у нее оказался девический, как было сказано, впалый – даже чуть более впалый, чем это бывает у быстро вытянувшихся отроковиц, – живот с мелким, словно обиженно закусившим нижнюю губку пупком. Через пять с половиной суток, когда они – Андерс и его будущая жена – наконец остались наедине и возмечтали оставаться так до самой смерти, Андерс признался, что ее, раздетую, он испугался больше, чем «вальтера». Загипнотизированный, как и тот легионер, щепотью ее белых и словно бы намагниченных пальцев, он отвел тогда взгляд чуть ниже – и резко обмяк, сраженный навылет наготой ее тела («готового к анатомии», – как он, рыдая, честно сформулировал свое впечатление на немецком – то есть на единственно общем для них языке). Однако она истолковала это признание, скорее всего, иначе, а может, плохо его поняла, потому что сначала тихо смеялась (и тени от свечи – там, в погребе крестьян из предместья Эрлау – метались, как ласточки), а затем успокоилась, но, еще икая от смеха (и, как всегда, мило путая времена и артикли) сказала, что
3.