Через неделю гимназия Алфёровой переехала в Пушкино. Первые два дня шёл проливной дождь, было холодно, печи дымили, не хотели разгораться. Девочки жались к Александре Самсоновне, которая вместе с кухаркой сбилась с ног, пытаясь приготовить обед из тех продуктов, про которые кухарка говорила с привычною злобой:
– Лучше в нас, чем в таз!
В доме было сумрачно, неуютно, мокрые деревья покорно дрожали под бегущими на них потоками, и красные цветы, распустившиеся у самого крыльца, казались необычайно яркими. Аист стоял на краю своего почерневшего гнезда в верхушке большой величавой берёзы, ветер трепал его намокшую обвислую косицу, в то время как аист, волнуясь, сердясь на стихию, которая готова была лишить его крова, тепла и уюта, выстукивал клювом привычную жалобу: «Да сколько же можно! Ах, сколько же можно!»
На третий день проглянуло солнце, и в брызгах мелкой водяной пыли вспыхнул тёмный от влаги сад, к полудню стало почти душно, и сладкий запах цветов и трав поднялся от земли, а ещё через час ни следа не осталось от прежнего мрака и холода: всё высохло, всё засияло, и ветер, вернувшийся с поля, стал светло-зелёным.
Теперь Александра Самсоновна уже не сомневалась в том, что ждёт ребёнка, да и знаменитый доктор Отто Францевич, когда-то приговоривший её к бездетности, отменил этот приговор, когда перед самым отьездом в Пушкино Александра Самсоновна позвонила в дверь его квартиры на Старом Арбате, боясь, что ей скажут, что Отто Францевич умер или завершил свою практику, но в тёмной и чистой квартире всё было по-прежнему, и так же тикали старинные бронзовые часы на стене, и строго, сжав тонкие губы до нитки, старая горничная спросила её, в котором часу ей назначено, и тут же пошла доложить в кабинет, что дама её умоляет принять, хотя и назначено не было.
И сам Отто Францевич, вышедший через несколько минут навстречу, был тем же: худым и подтянутым, хотя совсем старым, с тёмным от старости худым лицом, – он моментально узнал её, как привык узнавать всех, кто хоть раз лежал под его цепкими руками, а он, прощупывая горячую нежную плоть, навек заносил в свою память лицо пациентки. Он не только узнал её, но и вспомнил, что почти восемь лет назад сказал ей на этом вот месте, что больше детей быть не может, и был абсолютно уверен, что прав, поэтому сейчас, когда она пришла к нему и он цепко прощупал то, что было её будущим ребёнком, ему ничего другого и не осталось, как только развести своими старческими руками, поднять к потолку всё ещё голубые, в коричневых точках – как будто бы их прокололи иголкой – зрачки и вздохнуть: «Воля Божья!»
Александр Данилыч, которому жена, давясь счастливыми слезами, сказала, что будет ребёнок, сначала почему-то испугался так сильно, что Александра Самсоновна сникла: этого она совсем не ждала.
– Когда? – спросил он, хотя это было глупым и ребяческим вопросом.
– К Рождеству, – ответила Александра Самсоновна.
Он обнял её, стиснул обеими руками.
– Дай мне слово, Саша, что, если со мной что-то случится, ты уедешь отсюда к моим сёстрам в Саратов, потому что они помогут тебе
– Откуда ты знаешь, что
– Знаю. Так ты даёшь слово?
– Но, Шура, постой! Что же может случиться?
– Даёшь ты мне слово? – упрямо повторил муж.
– Даю, – прошептала Александра Самсоновна и услышала, как прямо в горле Александра Данилыча, к которому она прижималась лицом, стучало его всполошённое сердце.
Счастливее этого лета, вернее, неполных двух месяцев лета, не было в жизни Александры Самсоновны времени. Она даже не обращала внимания на то, что муж её всё время куда-то отлучался, часто ночевал в городе, откуда возвращался с воспалёнными и встревоженными глазами. Никакой
Девочки старались вовсю. На огороде уже рос зелёный лук, поспела клубника, и ждали крыжовника. В реке оказалось не то чтобы очень много рыбы, но кое-что было, и раков искали в песке, и улиток, поскольку Александра Самсоновна рассказала девочкам, что в Париже, например, не только не брезгуют такой водяной и невзрачною мелочью, но очень смакуют, едят во всех видах.
– Они и лягушек едят там! Вот люди! – вздохнула Надя Бестужева. – Мне брат говорил.