Махабхарата была, разумеется, очень важна для Николая Михайловича, но нирвана, или, как говорил незабвенный мудрец Шрима Гападрахата: «ниббана», была даже ещё важнее. Не будь в душе этой всесильной нирваны, набросился бы он на тонкую Зандер и всю бы осыпал её поцелуями. И вышел бы грубый скандал, недостойный. Ниббана нас учит чему? Созерцанью. Покою, свободе и вновь созерцанью. Заметил ведь Будда, взглянувши на пламя, что бедное пламя в плену возбужденья? Конечно, заметил. К тому же добавил: «Причина сего возбуждения – топливо». (Легко говорить было жирному Будде, который не видел, не знал Дины Зандер!)
На третьем занятии Николай Михайлович не выдержал, и, когда Дина, худая, слегка даже голубоватая, как будто она под луной загорала, вышла в своем чёрном трико на середину комнаты в ожидании нового драматического этюда, он взял её за локти и развернул к себе. Он был очень красен и ей не понравился, хотя что-то такое она всё же почувствовала, отчего и вырвалась не сразу, а словно давая себе время разобраться в новом ощущении.
– Мадемуазель Зандер, – задыхаясь, сказал он. – Я очень влюблён в вас. Я с ума схожу.
Дина высвободила из его пальцев свои хрупкие локти. Ей тоже немного стеснило дыханье.
– Я вам не верю, Николай Михайлович, – спокойно, в своем обычном насмешливом тоне, ответила она. – Я вообще ни во что это не верю. Ни в какую любовь.
– Позвольте спросить: почему? – уныло вздохнул Николай Михайлович.
– А потому, что всё это есть высшая нервная деятельность и физиология, – надменно ответила Дина, но вдруг покраснела.
– Какие вы глупости говорите, дорогая моя Дина Ивановна! – засмеялся он и сразу стал проще, моложе. – Откуда у вас эти знания? Тоже от господина Алфёрова?
У Дины даже дыхание остановилось.
– Да он… – захлебнулась она. – Да его… Он самый из всех благородный и умный!
– Ну видите, как… – опять погрустнел Николай Михайлович. – Кому-то удалось найти путь к вашему сердечку, а я получился дурак дураком.
– Нет, что вы! – смутилась Дина Зандер. – Вы просто – другой. Вы – актёр, и поэтому…
– Поэтому что? – тихо спросил он. – По-вашему, мне нельзя даже и верить?
– Постойте! – возбуждённо заговорила она. – Я вам объясню! – И сама взяла его за руки. Николая Михайловича перевернуло, но виду не подал. – У меня есть сестра. Сводная сестра, Тата. У Таты жених был артистом, он умер. Вернее: погиб под Смолянами. Кажется, так. И Тата хранит его письма. Я тоже читала. По письмам не скажешь, что он был артистом. Он был очень умным и очень доверчивым. Он всё ей писал, даже раны описывал…
– Наверное, очень любил, – задумчиво пробормотал Николай Михайлович, вглядываясь в её ставшее совсем детским лицо.
– О да! Разумеется, очень! – горячо воскликнула Дина. – Я к тому говорю, что можно, наверное, быть и артистом…
Она почувствовала, что сказала что-то не то, и ужасно смутилась. Опять этот взгляд исподлобья, сиреневый.
– Но вы же сама собираетесь стать актрисой…
Она замахала обеими руками.
– Да это назло моей маме и только! Она всё хотела чего-то другого, ну, я и решила, что буду артисткой…
Николай Михайлович смотрел в эти взволнованные глаза и не понимал, что с ним происходит. Она была девочкой, маленькой девочкой. Увезти её сейчас в номера или в свою холостяцкую квартиру на Остоженке и там снять с неё эту чёрную кофту, раскрыть её грудь, слегка голубоватую, и впиться в неё, в её тело губами, которыми он уже столько впивался… Он осторожно пожал её горячие руки и отступил на шаг. Она испуганно и удивлённо взглянула на него.
– Я вас очень, очень люблю, – сказал Николай Михайлович Форгерер, прислушавшись к той медленной музыке, которая поднялась из глубины его тела и стала качаться то вправо, то влево, как мягкие травы в морской глубине. – Поверьте, пожалуйста…
– А вы меня словно боитесь, – лукаво прошептала она и, закинув руки ему на плечи, крепко поцеловала его в щёку. – А я вас – нисколько, вы очень хороший.