Чокнутый вздыхает. Качает головой. Выпивает еще глоток из бутылки, тычет ею в мою сторону. Я качаю головой.
– Малолетка… да, у меня был другой кабак, который, возможно, и был классным, классным в твоих воспоминаниях. Был классным, потому что ты был молодым, и не могло быть по-другому. Но пусть. Он, сука, был классным. И у меня его забрали. И тот хуй, Кудневский в смысле, прошлый бургомистр, забрал его, хотя у меня был договор еще на два года. И я остался без денег. И мне пришлось продать все и свалить в Англию.
– И что? – спрашиваю я.
– А то, что теперь у меня другой кабак, и я не дам его у себя забрать, – говорит он.
Гжесь стоит рядом, все еще держится за руку. Дышит.
– Если бы он сегодня не принес компенсации за ущерб, игры бы уже закончились, – отвечает Кальт.
– Какие игры? – спрашиваю я.
– Да мало ли сюда телок приходит, у которых даже на помаду из «Сефоры» не хватит? Лет по шестнадцать? И что, это такая проблема написать пост на Фейсбуке? Даже показания в суде дать? Понимаешь, о чем я? – вмешивается Чокнутый.
Даже не глядя в сторону Гжеся, я хватаю его за руку, останавливаю, чтобы он не кинулся в сторону Чокнутого. Что-то во мне начинает жечь, делается красным, потом белеет. Я чувствую, как закипаю изнутри.
– А потом еще и другие штуки можно сделать, – добавляет Чокнутый тихо, его голос на этом уровне громкости едва слышен, напоминает скрип куска пенопласта в ладони.
– Да нахер, – отвечаю я ему.
– Что на хер? – разводит он руками. – Что на хер?
– Да на хер. – Я чувствую, как что-то заливает меня изнутри, что-то неясное, словно Каратель, держу Гжеся крепко, изо всех сил моей старой, вялой рукой. – Хуй ты что получишь.
Кажется, впервые в жизни я осмелел, кажется, я не готов к такому, и хорошо, потому что не был к такому готов никогда в жизни. Смелость эта – как глубоко спрятанный инстинкт; реакция после нажатия кнопки, о которой я даже знать не знал.
Я знаю, что у этого идиота – оружие, не вижу ничего кроме этого оружия, это оружие – самый большой предмет в комнате. Но я стою напротив пистолета. Не прячусь, не приседаю. Может, я весь трясусь, но совершенно этого не чувствую. Никто не станет делать таких вещей с моим братом.
– Значит, так? – говорит он.
– Значит, так, – отвечаю я.
– Ты уверен? – спрашивает он, потягивается, смотрит на меня, на Гжеся, я думал, что он удивится, но в его взгляде нет даже доли удивления.
– Я уверен.
И прежде чем он скажет что-то еще, решительно подталкиваю Гжеся в сторону двери, прежде чем этот троглодит в левой части дивана поднимет оружие и выстрелит сперва в него, а потом в меня, и закрываю за собой дверь; Гжесь отсутствует, управляющее им оборудование зависло, осталась только аварийная система, которая отвечает за движение рук и ног, и некоторое время ни на что больше он не способен. Когда мы сбегаем по лестнице, он идет быстро, но движения у него – словно у автомата; и только когда мы выходим на улицу, он начинает идти так, как шел тогда, в лесничестве, словно старик, едва волоча ноги, словно зная, что там, куда он идет, не случится ничего хорошего, но уже нет и никогда не будет никакого другого направления.
Юстина
Последнее, чего ты ожидала в этом доме, так это песня. Была тихой и слабой, будто пение призрака. Некоторое время ты думала, что это телевизор или радио. Но нет, пение слишком хрупкое, бесформенное, слабое. Так не поют с эстрады, призналась ты себе. Сидела над компьютером и пыталась печатать несвязанные друг с другом слова и выражения на белом экране редактора. Но из-за песни ты не могла больше продолжать печатать, Юстина, Юстинка, пришлось тебе встать. Слишком уж тебя пение сбивало с мысли. Призывало тебя.
Ты сошла по лестнице, как обычно тихонько, нервничая и потея, потому что человек, после того как отказывается от ксанакса, нервный и потный, и разрегулированный, словно старая аппаратура, а пение с каждой ступенькой становилось все громче, но все еще оставалось слабым. А кроме него слышалось еще и тихое бряканье гитары.
Я узнаю эту песенку. Это «Брэкаут» [69], «Я пошла бы с тобой».
Агата даже не играет, только трогает струны гитары пальцами и тихо подпевает, и те звуки, которые она издает, слабые и мастерские, будто паутина. Йоася сидит на диване и слушает маму, предельно сосредоточенная. Ясек не слушает никого, всматриваясь в лэптоп и играя в какую-то сетевую игру, с наушниками на голове. Единственный свет в комнате – желтоватый свет торшера. Вся троица искупана в этом золоте, они спокойны, будто скульптуры, невыразительны, будто призраки.