Не знаю, как вам, но я плакал на слове «шарфики».
Дальше понятно: колхозники ждут зарплаты, а она согласна взять землёй, коровой с колхозной фермы. У колхозников убывает, у неё прибывает. Те-то сперва настроились её жалеть, как оно у русских людей принято, но она не дала: «я отработаю» всё бубнила. Ну они и плюнули – отрабатывай. Год у всей деревни в батрачках ходила, в очередь на неё бабы у магазина записывались: кому постирать, кому что. Потом, когда она посчитала, что отработала всё до последней дареной кастрюли, люди аж растерялись как-то: самим теперь стирать, что ли… А та ещё богатеть пошла. Удивительно ли, что Данишевскую (такая, с подвывертом, была у неё фамилия) не любили.
Прознав про заявление, мироедша закрыла магазин на ремонт – оп-ля.
Сельчане почесали затылки и свидетельства свои позабрали – водка дороже. И на Ляпикова давят: забери заявленье, козёл! А то самого, как кота…
Тот, понятно, насмерть за душу свою стоит. Дело за малым – чтоб проснулась эта самая душа в Данишевской. Не то быть беде.
И тут главным героем становится председатель колхоза – тот, что подобрал её тогда, Пётр Васильич Солдатов. Он один в селе любил Данишевскую: сперва как человека (вырастил же, в самое проклятое время не спасовала), потом как женщину, ибо мужчина же. Стал позволять себе. Она молчала, терпела, потом говорит: я вам, Пётр Васильич, дам, но при одном условии. Сразу потом пойду и всё вашей жене скажу. Он оторопел: чё ж не заранее? Она: а зачем, раз ничего не было. Вы человек хороший. Во как.
А жена председателева болеет, с палочкой ходит. И говорит мужу: помереть бы. Ты ещё справный мужик, у тебя вон теперь Люська есть (Данишевская то есть), мне за тебя не страшно. Заплакал тут Солдатов, в ноги упал к ней…
В финале магазин открывается: пей, русский человек, гуляй, никто не умер, – но всё же что-то осталось в душе, след какой-то, всё же что-то с нею, с душой, было?..
Пронзительный рассказ «Подсолнуховый лес». Герой мальчиком-трёхлеткой должен был погибнуть, когда поезд эвакуированных попал под бомбёжку. Мать его погибла, а он нет. Попал в детдом, вырастили, стал жить. И вдруг пробило: приснился сон, как малышом заблудился в подсолнухах. Поле-то огромное, а он маленький совсем человек. Кто-то тогда вывел его, а он не помнит, мучительно не помнит, кто. Помнит только лес, из которого ходу нет.
И жизнь становится для него таким лесом. Он вербуется на целину, потом на Дальний Восток, живёт как бреду: утром встал, пошёл на работу, вечером лёг. Мимо жизнь какая-то, иногда он её замечает, чаще нет (мы больше него понимаем, как и почему меняется эта жизнь). Умирает уже «в наше время», видит подсолнуховый лес и слышит мамин голос: сыночек, иди сюда. Это она тогда вывела.
Он идёт за нею – туда, где должен был оказаться семьдесят лет назад, да и оказался, наверное, а всё им якобы прожитое: стены построенных им домов, то расцветающие детскими колготками, то проваливающиеся гнилыми окнами, яростный стройотряд, собрание акционеров – ерунда всё это. Было две точки: ребёнок потерялся и ребёнок нашёлся – а между ними сон, морок.
Не дай Бог этого ничьим детям.
Два произведения, после которых становится труднее дышать. Давление подскакивает, или что-то такое. (Знаете, после хорошего зелёного чая дышать становится легче, а после хорошей литературы – труднее. К вопросу о «критериях хорошей прозы»…)
А пишет автор совсем плохо. Его герои обожают «повышать голос» и «задавать вопросы», вместо обычного «в этот день» спотыкаешься о протокольное «в этот день недели».
Однако все эти плохо рассказанные истории почему-то очень легко представить рассказанными хорошо. Может быть, потому что это ХОРОШИЕ ИСТОРИИ.
Они пробуждают хорошие чувства.
В конце концов, продираются же миллионы людей сквозь не самое безукоризненное письмо Дарьи Донцовой. Почему я должен быть «лучше», а на самом деле слабее их?
Потому что у меня «вкус»?
Разве «вкус» – это то, что лишает воли?