Прошло уже очень много времени, а звуков снаружи все не слышно. Видимо завал оказался больше, чем мы думали. Бутерброды закончились, и Маннергейма все нет. Ему стало очень надо… по большому. Мы отправили его вглубь коридора со светильником, но уже прошел час. Гоббштейн и Дёниц все подшучивают над ним, но у меня по этому поводу очень нехорошее предчувствие. И кроме того, эти двое зажгли еще одну палочку пока я не видел. У нас их не так много, чтобы позволять такое расточительство. Ситуация накаляется.
– Седьмая запись. Шестое мая. Время – неизвестно.
Маннергейм вернулся спустя около двух часов. Он был сильно напуган. Сказал, что услышал какой-то скрежет металла, который он описывает как адский, до омерзения противный, лязгающий, словно кто-то шагает по коридорам в тяжелых железных сапогах. Он заперся в комнате, где делал свои дела и вышел оттуда только тогда, когда шум прекратился.
На заднем фоне послышались смешки, а Маннергейм попросил стереть эту запись.
Прижав Диктофон к груди Герцен шептал:
– Я рассказал ему то, что рассказали мне рабочие, якобы это просадки металлических опор. Не знаю, игра ли это его воображения, или там в темноте действительно что-то есть, но сквозь смешки Дёница и Гоббштейна я чувствую дрожь в их голосах. Им, как и мне, стало страшно… Нельзя подавать виду. Хоть кто-то из нас должен сохранить остатки здравомыслия. Это просто сказывается долгое пребывание в темноте и голод. Очень сильный… Я хочу есть.
– Запись номер восемь. Не знаю, вроде бы тот же день. Время – неизвестно.
Было принято решение сидеть в темноте, чтобы сэкономить палочки на случай крайней необходимости. – Герцен снова перешел на шепот – Как будто бы, когда долго сидишь в темноте остальные чувства обостряются. Действительно, там в глубине коридоров регулярно тихо слышится что-то похожее на шаги. По крайней мере ритмика та же. Но все же я стараюсь подходить к этому разумно, ссылаясь на игру воображения. Однако я заметил, что никто, включая меня, не говорит громко. Я в это не верю, но пусть лучше я буду жить глупцом, чем умру скептиком… Люди пытаются отвлечься, ведут разговоры ни о чем.
Герцен поднес диктофон поближе к группе
– Почему ты так стремился именно в нашу группу? – спросил Дёниц у Гоббштейна – Это как-то связано с тем, что ты еврей? Ну, я это к тому, что была куча мест, куда можно было отправиться практиковаться, но ты выбивался именно сюда. Нам и лаборант-то не нужен был.
– Что-то вроде этого. Мой дед… и моя бабка – Михаил и Марта Гоббштейны, были заключенными этого лагеря. Никто в семье не знает, что с ними случилось, а я узнал о них все, что мог, но вышло очень немного. Удалось узнать только, что когда немецкие войска вошли в Польшу их отправили сюда по какому-то особенному случаю. В военном архиве я нашел акт приемки их в эти застенки, но никаких свидетельств об их смерти, или о том, что здесь происходило просто нет. И теперь я, кажется, понимаю почему. Они были не в самом лагере, а, скорее всего, в этой лаборатории. Естественно, что они не выжили, но мне хотя бы хочется узнать, чего ради они здесь умерли.
– Да уж, лучше бы я не спрашивал. Стало еще омерзительнее здесь находится… Может Анекдот кто знает?
– Запись номер девять. Дата – неизвестна, время – не имеет значения.
Вчера Гоббштейн и Дёниц подрались из-за анекдота про евреев. В темноте трудно сказать, но похоже у обоих обширные гематомы. Я сказал Гоббштейну, что рекомендаций он не получит, но, кажется ему это уже не важно. Маннергейм ушел в молчание. Слышно только, как урчит его живот. Похоже, у меня остался лишь один адекватный собеседник – мой диктофон… Зашёл разговор о консервах, которые тут могут быть, но какой в них смысл? Им сорок пять лет… Еще очень хочется спать… Не выходит.