– И не погружаемся? Вспомните, как Толстого пугало, что в огромной стране нашлось несколько охотников всегласно исполнять работу палача. Сначала был один, его возили из Москвы в Киев, в Одессу – надевать «пеньковые галстуки». А потом сыскалось еще несколько кандидатов в палачи, и как это встревожило Толстого. Ну, а кого удивишь такой новостью в середине двадцатого века? В Сонгми убивала даже не специально подобранная команда, а рядовая рота, обыкновенные, девятнадцатилетние. Только что от пап и мам… Какой же климат нужен, чтобы обыкновенные были на это способны! Вам, Флориан Петрович, ни о чем не говорит такое ускорение, уплотнение?..
– Да, но когда это было, чтобы так открыто бунтовали против войны? И где? В воюющем, в сильном государстве!
– Свалятся в фашизм – куда только и денутся ваши бунтари! Нет, нет, и не просите, прекращаю опыт…
Я его не видел никогда, моего постоянного оппонента, только голос помню, ускользающий в неуместное шутовство. Мне спорить с Бокием непросто, потому что слишком часто и с памятью собственной надо спорить. То, что Бокий лишь угадывает, я
…«Рама» висит над лесом, куда мы с Глашей идем. То поднимается, то опускается ниже. Высматривает живые дымки. Может быть, уже сзывает своих, с бомбами. Висит над всем, бронированная, неторопливая, и точно смотрит на тебя глазом огромного насекомого.
Сон мне один запомнился, и не само событие сна, а чувство, необычное, сдвоенное. Будто я вверху, на самолете, но внизу тоже я. И вижу себя и боюсь самого себя: гоняю по открытому, как стол, полю того, кто внизу, беззащитного, маленького. И вдруг маленький, испуганный, злой – тоже я – опрокидывается на спину и стреляет, стреляет в самолет. Я почувствовал, что попал и что падаю, лечу прямо на стреляющего, сейчас встретимся, насмерть ударимся друг о друга, и я прошу, молю, чтобы падающий или стреляющий снизу, чтобы хоть кто-то остался, уцелел… Лес встречает меня знакомыми тенистыми дорогами, просеками. Сосны, дубы, потом пойдут ель и сырой ольшаник, а там болото, «острова», где мы всегда прятались, где прячутся наши. Сколько случилось, произошло, а в лесу все как всегда было. Мне даже захотелось показать спутнице наши с Федькой лесные тайны, но я только усмехнулся в сторону всего этого, детского. Где теперь Федька Воробьиная Смерть? В партизаны его не пустил отец: «Хочешь, чтобы семью выбили, матку да малых пожалел бы!» И хитро разоружил Федьку. Подсказал, наябедничал знакомым партизанам, что у сына целый склад оружейный. Федьку прижали, он и отдал. Про все это я узнал, когда забежал однажды домой, еще до контузии. Мама тогда очень обрадовалась моему появлению, а сестренки-близнецы уже с дважды двойным восторгом и уважением разглядывали брата, обвешанного оружием. Только мундир немецкий все их отвлекал: точно кроме нас четверых еще кто-то в хате присутствовал, чужой. Не при маме, а когда она вышла в кухню, близнецы выдохнули разом:
– Ты его забил?.. Этого?..
И показали на мой мундир.
От мамы я узнал и про то, как Федька отплатил отцу. У них в саду был спрятан кабан – «кормный», пудов на восемь. В специальной яме держали. Федька про это шепнул каким-то кочующим весельчакам в обмен на обещание, что возьмут его в свою группу. Те кабана уволокли, а Федьке, дожидавшемуся их возле леса, сказали: «Иди, батька ищет. А нам предатели ни к чему!» Федька два дня прятался в кустах, а батя ходил по опушке и кричал на весь лес: «Иди домой, сволочь, иди, гад, не трону, хотя убить тебя мало!»
От мамы я направился прямо к Федьке – с винтовкой, им же подаренной, при полном партизанском параде.
– Еще один герой! – встретил совратителя сам хозяин, длиннорукий сутулый отец Федьки. – Нет на тебя батькова ремня!
Федька вышел из хаты и прошагал молча мимо нас. Я направился следом.
Был он мрачный, мой друг, какой-то погасший, разговаривал нехотя.
– Ну как? – тронул мою винтовку. – Стрелял? Или самогонку дуете там? Я себе автомат добуду.
Глянул на свою хату, где батька неловко тащил на стреху куль соломы и спрашивал у кого-то по-бабьи сварливо, пронзительно:
– Где эти герои? Куда он уже побежал?
… Рука моя все болит, ожог поднял толстую, мертвенно-белую кожу на ладони. Я прикладываю к ней все, из чего можно выжать холод: липучие листья ольхи, влажный мох. Болото уже ощущается под ногами. Мы бредем с Глашей, а я высматриваю, что похолоднее, точно взялся измерять температуру всего, что попадается на пути.
Запах пожарищ, сажи, дыма отстал от нас, только печеная картошка из моих карманов напоминает о нем.
Уже другой запах теснит лесную свежесть, ползет нам навстречу, тяжелый, густой. Именно этот запах мы раскапывали, когда искали оружие. Невольно вытираешь уголки рта, а они снова делаются неприятно липкими.