То, что рассудочное знание временами бессильно и не в состоянии все объяснить, уже давно все понимают. Иногда, как советовал романтизм, есть смысл положиться на воображение, на интуицию. Они позволяют целостно познать мир, охватить в едином переживании его сущность. Но интуиция и воображение также подводят Миллера. Сущность японки никак не схватывается. Ее попросту нет. Мы знаем, что сущность всегда должна присутствовать, наличествовать, пусть даже и невидимо. Здесь же перед нами – внешняя оболочка, за которой стоит странный принцип неприсутствия.
Миллер в “Бессоннице” заводит речь о душе, сообщая даже, что он, как ему поначалу показалось, влюбился именно в “душу” японки. Вообще-то дико странная для Миллера фраза, учитывая, что он увлекался одно время Отто Вейнингером. А Вейнингер в своей книге “Пол и характер” посвятил почти сотню страниц “научному” доказательству того, что у женщины душа отсутствует.
Душа у японки вроде бы есть. Хотя на самом деле, строго по-вейнингеровски, – нет. Есть ее оболочка, видимость. Тут в первую очередь надо вспомнить о ее профессии. Она – певица, актриса, постоянно меняющая маски, проживающая в своих песнях чужие жизни и переживающая в них чужие эмоции. Она всегда другая, не равная самой себе. Она, как и мир, пребывает в постоянной изменчивости. Ее внутренний мир протеичен. Здесь отсутствует сущность, главное, на котором все должно держаться. Глаза, как известно, метафора души: “Когда она стирала краску, оставались два черных провала, заглянув в которые, можно было увидеть воды Стикса”. Душа японки несет в себе пустоту, небытие, смерть. Говоря о японке, Миллер вспоминает Джун, свою бывшую жену, фигурировавшую, как мы помним, в романах трилогий под именем Мара (Мона). В Джун Миллер находил то же, что и в японке, – нечто, не поддающееся объяснению и потому притягательное.
Любовь, вернее, влечение к пустоте, становится для Миллера новым опытом, не похожим ни на какие другие. Она характеризуется ощущением отсутствия сущности в мире, отсутствия в нем центра. Миллер напряженно вглядывается в пустоту, вслушивается в молчание. Он осваивает неприсутствие, о котором невозможно говорить и которое невозможно помыслить. Его опыт, как мы понимаем, обращен к японке, к миру вообще, но в первую очередь – к самому себе.
Опыт Миллера неразрывно связан с его любовным переживанием. Вернемся к нашим рассуждениям о романтической любви. Любовь романтическая, равно как и любовь, о которой говорит Миллер, требует отречения от сугубо человеческого, обыденного “Я”, от обладания, корысти, разума. Миллер тут же спешит нас уверить, что преодоление человеческого начала невозможно. Но эту попытку необходимо осуществить, чтобы действительно стать индивидуальностью и прийти к переживанию неприсутствия и пустоты: “Любовь не должна умолять или требовать”. Это все равно что заставлять человека лезть по стремянке со связанными руками и ногами. Нужно претерпеть адские муки, прежде чем сможешь принять столь великую истину. Циник скажет, что это относится к святым или ангелам, а не к простым смертным. Но ужасная правда состоит в том, что как раз невозможное мы, простые смертные, и должны совершить. Это нам искушение показывает путь к спасению. Это мы должны пройти сквозь адское пламя – не для того, чтобы стать святыми, но чтобы стать окончательно и навечно людьми”. Тяга к невозможному, приводящая нас к границе, предписанной человеку, по существу, демонична. Вот почему образ японки и сам мир оказываются демонизированными. Христианство осуждает это стремление, называя его гордыней, Миллер же понимает его как свободу. Человеческое сознание должно быть преодолено. Оно выстраивает иерархические схемы, отыскивая главное и признавая за ним безусловную власть. Отрицая самый принцип