Но оно также стремится — самыми разнообразными тщаниями (от Флобера до Беккета, от Сезанна до Поллока) — отметить на самом себе «присутствие» того, что отметин не оставило. Оно развивается в последействии, но пытается не быть симптоматичной, простой фобией, сырым забвением незабываемой тайны.
Оно «работает» не как сновидение — над тем, чтобы подвергнуть тайну цензуре, ее травестировать, — а как анамнез, подобием которого оно является, над тем, чтобы пройти траверсом через ее травестии (среди прочего — воспоминания-экраны), дабы при этом показать себя. В языке (слова, цвета), являющемся традицией, с ним и наперекор ему, оно прокладывает дорогу к различию или соблазнению, к завету, о котором дух даже не знает, что его претерпевает. Как и всякое представление, оно изменяет тайне, но силясь соблазнить язык, искоренить традицию, которой оно (было, будет) соблазнено и искоренено, «первым толчком», без всякого сопротивления.
Оно пытается ускользнуть от традиционного повторения своей защиты, отклонить неведомыми путями язык к облаку страха, которое скрывается в прозрачной лазури языка.
Время письма не проходит. В конце концов начинаются поиски утраченного времени. И ничто в конце концов не преодолено, как признает в конце Марсель (RECHERCHE). Чтобы вымерить это движение в терминах диалектики, возможно, и переворачивают анамнез в Erinnerung, и забывают впредь, что нет избавления, нет здоровья, что время, даже время работы, ничего не исцеляет. В соответствии с подобающим этой работе уважением нужно утверждать, что нет никакой литературной или художественной истории — в той степени, в какой имеется история познания, — а есть лишь historia, расследование. Каждое письмо достойное этого имени, завязывает битву с Ангелом и в лучшем случае выходит из нее охромевшим. В писателе присутствует ненависть к литературе, в художнике — к искусству, эта ненависть есть любовь к тому, что искусство и литература прикрывают, его представляя, и что нужно вновь предъявить, то есть представить, и заново скрыть. Пытаешься выслушать и заставить выслушать тайную аффектацию, ту, что ничего не говорит, себя распускаешь, себя истощаешь. Письмо нулевой степени. Всегда так и было, иначе и быть не может. Иначе мы бы никогда не писали и не рисовали, мы бы только и делали, что за письмом и живописью забывали, а всю литературу и живопись следовало бы отнести на счет симптома, вторичного вытеснения. Но дело в том, что проблематика непредставимого появляется как таковая, и уже давно, вместе с вопросом о возвышенном. Очевидно, пытаются (в частности, «романтики», спекулятивная мысль) ее закрыть, вторично вытеснить сам ее предмет, превращая все это в эстетику (диалектическую, ироническую, юмористическую, щегольскую). Тогда как с этим странным понятием, каковое через Лонгина и Буало пришло к нам не от греков, а от евреев и христиан, на карту ставится собственно тезис, сама позиция
Не случайно «не знаю что» (другое имя тайной аффектации) расшатывает якобы известное риторической (греческой и латинской) традиции об искусстве убеждения, как не случайно, в частности, и то, что вместе с Раненом, Бугуром и Фенелоном (LITMAN) оно пересматривает вопрос об искусстве христианской проповеди. Как заставить почувствовать присутствие, каковое является непредставленным бессознательным, если довольствуешься при этом манипуляцией «изображениями», предназначенными убеждать и которые могут быть лишь представленческими компромиссами, в которых присутствие заставляет себя изображать и тем самым не узнавать.