Опершись на парапет, он привлек меня ближе к себе. Мы вместе смотрели на силуэт Лондона на ночном небе, думая о том, какой отсвет, какое количество тепла он отбрасывает, и о том, сколь отчаянно борются миллионы его жителей за денежный успех, за обретение власти и славы и сколь невелико число тех, кто хочет достичь успеха в духовном развитии. Грохот уличного движения доносился до наших ушей настоящей какофонией. Подумал я о других городах мира, о деревнях, одиноких пастухах на пустошах, несчетных диких созданиях лесов, полей и гор…
— И все это она принимает в свое большое сердце как часть себя! — пробормотал я.
— Все, — тихо ответил он, когда до нас долетели звуки оркестра, игравшего на другой стороне Серпентайн, — сознание всех людей во всех городах, всех племен и народов, животных, цветов, насекомых — все без исключения.
Раскинув руки, Теренс глубоко вдыхал ночной воздух. Вдалеке над башнями Вестминстера поднималась желтая луна и звезды делались тусклее. До нас донеслись девять гулких ударов Биг-Бена. Непроизвольно я сосчитал их.
— И то, что мы воспринимаем подсознательно, — тоже ее, — сказал он, вновь угадав мои мысли, — все не до конца понятые сны, полувысказанные стремления, наши слезы, желания, наши… молитвы.
В тот миг мне показалось, будто наши мысли слились, захваченные потоком сознания куда более мощным, чем разум каждого из нас. Словно мы получили подтверждение высказанных им только что мыслей и почувствовали неприметное биение пульса земной души, на удивление воспряв духом.
— Значит, важна любая форма жизни, — услышал я свои мысли вслух, ибо уже не понимал, думаю ли про себя или говорю. — И любая попытка свершения, даже непризнанная, даже тщетная.
— Даже неудачи, — донесся ответный шепот, — даже те мгновения, когда мы перестаем верить в нее.
Какое-то время мы постояли молча. Затем, не снимая руки с моих плеч, он направился к коврикам возле трубы, где мы лежали до этого.
— Но среди нас есть такие, — продолжал он негромко, в голосе его трепетала огромная радость, — кто познал более тесные отношения с Великой Матерью. Через так называемую любовь к природе или благодаря безыскусной простоте души, совершенно несовременной, конечно, и свойственной по большей части детям и поэтам, они приникают к глубинным источникам жизни, им ведомо мудрое руководство ее могучей души, священное материнское чувство, отвращающее от борьбы за материальные приобретения, от горячки, называемой наслажденьем[77], — бесхитростные дети ее юной силы… потомство чистой страсти… каждый ощущает ее вес и поддержку за собой…
Его слова перешли в совсем бессвязный шепот, но мысленно я каким-то образом продолжал его слышать.
— Простая жизнь, — сказал я негромко. — Зов дикой природы, многократно усиленный?
Однако О’Мэлли чуть изменил мое предложение.
— Скорее, призыв, — ответил он, не поворачиваясь ко мне, обращаясь к ночи вокруг, — призыв детства, истинного, чистого, живительного детства Земли, Золотого Века, когда люди еще не отведали запретного плода и не познали одиночества, когда лев с ягненком ходили вместе и дитя водило их[78]. То есть того времени и состояния, символом которых служат эти строки.
— А любопытные пережитки которого могут еще скитаться в нашем мире? — высказал я предположение, вспоминая слова Шталя.
Глаза его засверкали.
— Именно с таким я повстречался на том туристическом пароходике!
Ветер, обвевавший наши лица, прилетел, скорее всего, с северо-запада, из бесплодного Бейсуотера[79]. Но он дул также с гор и садов Аркадии, утраченной почти безвозвратно…
— Древнееврейские поэты называли его временем до грехопадения, более поздние — Золотым Веком, сегодня его отблеск заметен в выражениях Желанная Страна, Страна Обетованная, Рай земной и множестве других, но в сознании мистиков и святых оно выступало страстно желаемым временем слияния с их божеством. Ибо такое возможно и открыто для всех, любому сердцу, не ослепленному ужасом того материализма, что загораживает все пути избавления и заключает личность в камеру скучной иллюзии, признающей за реальность лишь внешнюю форму, а все многоцветье внутренней жизни…
Тут до нас снизу донеслись хриплые крики двух пьянчуг. Мы снова подошли к парапету и посмотрели на поток конных экипажей, машин и пешеходов, видневшихся на Слоун-стрит. Обуреваемые гневом от искусственного стимулятора в их мозгу, пьяницы, шатаясь, скрылись из вида. За ними медленно прошествовал полисмен. Ночная жизнь огромного сверкающего города текла внизу нескончаемым потоком душ, каждая из которых была влекома своим путем к вожделенному забытью, когда можно будет не думать о прутьях своей клетки, о тысяче мелких терзаний, и прикоснуться хотя бы к краешку счастья! Все такие самоуверенные, они бежали в прямо противоположном направлении — стремились вовне, к внешним целям, а не внутрь себя, боялись быть — простыми…