Он ловко отпрыгнул в сторону, нагнулся и быстро подхватил что-то. Прижал к себе, медленно повернулся и подбросил высоко в воздух. Это был волейбольный мяч, и вершины гор у меня за спиной взвыли. Я рванулся, хотел отбить мяч через сетку, но запястья мои были скованы льдом и медной цепью. У мяча появились глаза и волосы, похожие на кукурузную метелку. Лицо Дейфендорфа придвинулось вплотную, я чувствовал его смрадное дыхание. Он сложил руки так, что между ладонями оставался маленький ромбовидный просвет.
— Понимаешь, им нужно, чтобы ты был вот здесь, — сказал он. — Все они такие, им только этого и надо, взад-вперед.
— Но ведь это скотство, — сказал я.
— Конечно, гадость, — согласился он. — Но ничего не поделаешь. Взад-вперед, взад-вперед, и больше ничего. Питер, а целовать, обнимать их, говорить всякие красивые слова — все без толку, с них это как с гуся вода. Приходится делать так.
Он зажал во рту карандаш и показал, как это делается, опуская лицо к ладоням, — карандаш торчал резинкой наружу из его дикарских зубов. И в этот миг, когда я глядел на него во все глаза, для меня ничего в мире не существовало, кроме этого лица. Он выпрямился, разнял руки и погладил две пухлые подушечки на левой ладони.
— А если у нее ноги слишком толстые, — сказал он, — туда и не прорвешься, понял?
— Кажется, да, — сказал я. Мне мучительно хотелось почесать руку там, где расползлась красная рубашка.
— Так что не очень-то презирай тощих, — предостерег меня Дейфендорф, и мне было противно видеть, как его лицо стало серьезным и сосредоточенным, потому что я знал — это нравилось в нем отцу. — Взять, к примеру, худенькую, вроде Глории Дэвис, или длинную, поджарую, вроде миссис Гаммел, — понимаешь, с такой чувствуешь себя спокойней… Слышь, Питер?
— Ну чего? Чего тебе еще?
— Хочешь, научу, как узнать, страстные они или нет?
— Хочу. Конечно, хочу.
Он ласково погладил ладонь около большого пальца.
— Гляди сюда. Бугорок Венеры. Чем он больше, тем больше у них этого самого.
— Тем больше чего?
— Не будь дураком. — Он так ткнул меня в бок, что я охнул. — И потом, скажи-ка, почему у тебя на ширинке всегда желтое пятно?
Он захохотал, и я услышал, как у меня за спиной этот хохот подхватили горы Кавказа, шлепая друг друга полотенцами и встряхивая своей серебряной плотью.
А потом ко мне пришел наш город, весь раскрашенный, как индеец, с лицом, помутневшим от напрасно пролитых слез.
— Ну, уж ты-то нас помнишь, — сказал я. — Мы ходили вдоль трамвайных путей, и я всегда торопился, чтоб не отстать.
— Помню? — Он растерянно провел рукой по щеке и выпачкал пальцы сырой глиной. — Столько людей…
— Колдуэллы, — сказал я. — Джордж и Питер. Он был учителем в школе, а когда война кончилась, изображал дядю Сэма и шел впереди на параде мимо пожарной каланчи, там, где раньше трамвай ходил.
— Был тут один, — сказал он, силясь вспомнить, и веки у него задрожали, как у лунатика, — толстый такой…
— Да нет же,
— Все вы, — сказал он с неожиданной досадой, — воображаете, что, если прожили здесь несколько лет, я должен… должен… Вас тысячи. Были и будут тысячи… Сначала «первые люди». Потом валлийцы, квакеры, немцы из Талпехокен Вэлли… И все хотят, чтоб я их помнил. А у меня слабая память. — И после этого признания лицо его вдруг сморщилось в улыбке, которая так просветлила землистые пятна на его щеках, что в этот миг я полюбил его даже в его слабости. — И чем больше я старею, чем больше меня расширяют, строят улицы на Шейл-хилл, новый квартал со стороны Олтона, тем меньше… я помню. Многое становится безразличным.
— Он состоял в клубе «Львов», — напомнил я, — но президентом его так и не выбрали. И еще — в комитете по устройству городского парка. Он всегда делал добрые дела. Любил бродить по улицам и часто бывал в гараже Гаммела, вон там на углу.
Он закрыл глаза, и лицо стало такое же, как веки, растянутое и словно пленкой подернутое, все в прожилках, безучастное, как у покойника. Кое-где поблескивали непросохшие мазки краски.
— Когда же это выпрямили переулок Гаммела? — пробормотал он про себя. — Там была столярная мастерская и лачуга, где жил слепой, он ослеп на войне, во время газовой атаки. Но вот я вижу, по улице идет человек. Из кармана у него торчат испорченные ручки…
— Это мой отец! — воскликнул я.
Он сердито покачал головой и медленно поднял веки.
— Нет, — сказал он. — Никого там нет. Это просто тень дерева. — Он усмехнулся, вынул из кармана крылатое кленовое семя, ловко расщепил его ногтем большого пальца и налепил на нос, как делали мы в детстве, — получился маленький зеленый рог. На лице, разрисованном желтой краской, это выглядело зловеще, и он в первый раз посмотрел прямо на меня. Глаза у него были черные, как нефть или перегной. — Понимаешь, — явственно произнес он, — вы уехали. Не надо было уезжать.
— Я не виноват, это все мама…