— Быть самим собой, мой благородный повелитель, — ответил Варни, почтительно взяв руку графа и коснувшись ее губами. — Быть самим собой, быть выше этих порывов страсти, которые губят людей малодушных. Разве вы первый обмануты в любви? Первый, кому тщеславная и безнравственная женщина внушила большое чувство, а затем растоптала его? Неужели вы доведете себя до безумия только потому, что не оказались мудрее самых мудрых на свете? Забудьте ее, как будто ее и не существовало! Вычеркните ее из памяти — она недостойна того, чтобы вы помнили о ней. Пусть твердое решение, принятое вами сегодня утром, для выполнения которого мне хватит смелости, усердия и средств, пусть будет оно приговором высшего судии, бесстрастным актом правосудия. Она заслужила смерть — пусть она умрет!
Пока Варни говорил, Лестер крепко держал его за руку, сжав губы и нахмурившись, словно стараясь перенять от него хоть частицу той холодной, безжалостной и неумолимой твердости, которую тот старался внушить ему. Варни умолк, но граф еще некоторое время продолжал сжимать его руку, затем сделал над собой усилие и произнес:
— Пусть будет так — она умрет! Но одну слезу можно себе позволить…
— Ни одной, милорд! — прервал Варни, видя, что губы и веки Лестера начинают вздрагивать и он готов дать волю слезам. — Ни слезинки — у нас нет времени! Нужно еще подумать о Тресилиане…
— Вот имя, способное превратить слезы в кровь! — молвил граф. — Варни, я все обдумал и решил… ни мольбы, ни доводы разума не поколеблют меня — Тресилиан падет от моей руки.
— Это безумие, милорд, но я не властен закрыть вам путь к мести. Выберите по крайней мере подходящее время и случай, а до тех пор воздержитесь от решительных действий.
— Я готов слушаться тебя во всем, — возразил Лестер, — но в этом деле не перечь мне.
— Тогда, милорд, я прежде всего требую отказаться от вашего нелепого, подозрительного, полубезумного поведения, которое весь день привлекает к вам взгляды всего двора. Если бы королева не проявляла по отношению к вам поразительной, вовсе ей несвойственной снисходительности, вам бы никогда не загладить все свои сегодняшние оплошности.
— Неужто я в самом деле был так небрежен? — спросил Лестер, словно пробуждаясь от сна. — А мне казалось, я хорошо скрывал свое состояние. Но не бойся, теперь я сбросил с себя бремя и успокоился. Все, что мне предсказано гороскопом, сбудется, и для того, чтобы это сбылось, я напрягу до предела все свои душевные силы. Не бойся, говорю тебе! Я сейчас же иду к королеве и, поверь мне, сумею притворяться так, как не сумел бы ты сам. Что еще ты хочешь сказать мне?
— Я вынужден попросить у вас перстень с печатью, — многозначительно сказал Варни, — в знак того, что уполномочен распоряжаться вашими слугами, если мне понадобится их помощь.
Лестер снял перстень с печатью, который обычно носил, и вручил его Варни с измученным и мрачным видом, прибавив полушепотом, но с особым ударением:
— То, что делаешь, делай быстро.
Тем временем в приемной зале уже начали беспокоиться и удивляться затянувшемуся отсутствию благородного владельца замка, и приверженцы его очень обрадовались, когда он наконец вошел, причем с видом человека, с плеч которого свалилось тяжкое бремя. Лестер постарался полностью выполнить обет, данный Варни, и тот, вскоре увидев, что ему самому уже нет необходимости разыгрывать столь не свойственную его характеру роль, взятую на себя утром, постепенно снова превратился в мрачного, проницательного и едкого наблюдателя.
С Елизаветой Лестер держался как человек, которому хорошо известны и природная сила ее таланта и ее две-три слабые струнки. Он был слишком осторожен, чтобы сразу стряхнуть с себя мрачное настроение, в котором пребывал до беседы с Варни, но при общении с королевой эта мрачность, смягчаясь, словно перешла в грусть, в которой сквозила нежность. По мере того как Елизавета в приливе сочувствия дарила его одной милостью за другой, чтобы утешить, грусть Лестера незаметно превратилась в поток любовной галантности — самой неутомимой, самой тонкой, самой вкрадчивой, но в то же время полной самого глубокого уважения, с каким подданный когда-либо обращался к своей королеве.
Елизавета внимала ему, как очарованная; ее ревнивое властолюбие было усыплено, ее решимость отказаться от семейных уз и посвятить себя исключительно заботе о своем народе начала колебаться, и звезда Дадли снова ярко засияла на придворном горизонте.
Но победа графа над своей природой и совестью была омрачена не только внутренним сопротивлением всех его попранных чувств. Многочисленные случайные события, имевшие место во время пира и последовавшего за ним вечернего представления, били его по самому больному месту, малейшее прикосновение к которому причиняло невыносимые муки.
Так, например, когда придворные по окончании банкета собрались в парадной зале, ожидая представления великолепной маски, назначенное на этот вечер, королева вдруг прервала неистовый поединок остроумия, который вел граф Лестер против лорда Уиллоуби, Роли и некоторых других придворных. Она объявила: