Сесилия смутилась и отвела глаза. Кенелм обладал большим тактом, чем это обычно бывает у молодых людей его лет, то есть тонко понимал, чего в разговоре следует избегать, но у него была несчастная привычка забывать, с кем он говорит, и рассуждать как бы с самим собой. Предав полному забвению Джорджа Бельвуара и не заметив, как подействовал на собеседницу его неуместный довод, он продолжал:
— "Счастье" — слово, произносимое с большой легкостью. Оно может означать мало, оно может означать много. Под «счастьем» я подразумевал бы не минутную радость ребенка, которому дали игрушку, но постоянную гармонию между нашими склонностями и целями. Без этого созвучия мы в раздоре с самими собой, мы неполноценные люди, мы неудачники. А сколько советчиков наставляют нас: "Быть в раздоре с собой — наш долг". Я это отвергаю.
Тут Сесилия встала и тихо произнесла:
— Становится поздно. Пора возвращаться.
Они медленно спустились с зеленого пригорка и сначала шли молча. Летучие мыши, появляясь из поросших плющом развалин, шныряли и мелькали перед ними, гоняясь за ночными насекомыми. Спасаясь от преследователей, ночная бабочка села на грудь к Сесилии.
— Летучие мыши — практичные создания, — сказал Кенелм, — их движущая сила — голод. Их интерес сосредоточен на насекомых, которых они ловят. Звезды их не привлекают, однако звезды служат приманкой для бабочек.
Сесилия прикрыла прозрачным шарфом ночную бабочку, чтобы та не улетела и не стала добычей летучих мышей.
— Однако и бабочка практична, — возразила она.
— Да, на этот раз она была практична, когда на пути к звездам нашла убежище от грозившей ей опасности.
У Сесилии забилось сердце. Не было ли более глубокого и нежного смысла в этих словах? Но если она это подумала, то ошиблась. Они подходили теперь к садовой калитке, и Кенелм остановился, чтобы открыть ее.
— Посмотрите, — сказал он, — месяц только что взошел над теми темными соснами и придал ночи еще большую тишину. Не странно ли, что мы, смертные, находясь в постоянном волнении, суете и борьбе, как в естественной нам стихии, мыслим о святости в образах, противоположных нашей действительной жизни, то есть в образах спокойствия? В эту минуту, когда на небе и на земле царит такая мирная тишина, у меня возникло чувство, будто я стал чище, нравственнее, стал подвластен белее высокой морали, чем внушенная мне насекомым, которому вы дали убежище. Чтобы выразить это, я должен обратиться к поэтам:
О несбыточная, несбыточная мечта, недостижимая на нашей земле!
В этих словах слышалась такая безысходная тоска, что Сесилия не устояла против порыва сострадания. Она положила на его руку свою и заглянула в поднятое к звездам печальное лицо глазами, которым небо предназначило быть источниками утешения для страждущего мужчины. От легкого прикосновения ее руки Кенелм вздрогнул, опустил глаза и встретил этот сострадательный взор.
— К великой своей радости, могу сообщить вам, что спас быка! — крикнул им Трэверс, подходя к калинке.
ГЛАВА XX
Когда в этот вечер Кенелм поднимался в свою комнату, он остановился на площадке перед портретом, который хозяин дома осудил на печальное изгнание. Эта дочь вымершего и опозоренного рода могла быть гордостью дома, в который вошла невестой. Лицо, поразительно прекрасное, было по своим чертам в высшей степени патрицианским. В нем сочеталось выражение кротости и скромности, не часто встречающееся в портретах сэра Питера Лели, а в глазах и улыбке удивительное отражение невинного счастья.
"Какое наглядное предостережение против честолюбия, которое прелестная представительница более позднего поколения могла бы пробудить во мне, являешь ты собою, о пленительный образ! — рассуждал про себя Кенелм, обращаясь к портрету. — Сколько десятилетий это полотно хранило твою красоту на радость и гордость всему роду. Владелец за владельцем говорил восхищенным гостям: "Да, прекрасный портрет, кисти Лели. Она была моей прабабушкой Флитвуд из Флитвуда". Теперь же, чтобы гости не вспомнили, что один из Трэверсов некогда сочетался браком с девушкой из рода Флитвудов, тебя скрыли от глаз людских; даже кисть Лели не может придать тебе цену, спасти невинную от осуждения. Последний из Флитвудов, без сомнения самый честолюбивый из них, наиболее стремившийся восстановить и вновь позолотить древнее знатное имя, умер мошенником; позор одного живого человека так ужасен, что может обесславить умерших".
Кенелм отвел глаза от улыбающегося портрета и вошел в свою комнату. Сев за письменный стол, он придвинул к себе бювар и почтовую бумагу, взялся за перо, но, вместо того чтобы писать, глубоко задумался. Лоб его был слегка нахмурен, что случалось редко. Он был очень недоволен.