Один из них, тот, что сидел на веслах, был мужчина лет тридцати шести, плотный, с коротко остриженными волосами и красивою темно – русою бородою; серые глаза его смотрели мечтательно, но в них чувствовалась твердая воля, чувствовалась она и в резком подрезе ноздрей широкого носа, и в складке губ. Он сидел без сюртука, в жилетке с золотой цепью и крахмальной сорочке. Другой, сидевший на носу, был высок, строен и широк в плечах. Черты лица его были тонки и правильны, подвижные ноздри говорили о пылкости характера, большие голубые глаза то загорались азартным блеском, то становились тусклыми; длинные, густые волосы гривою лежали над его высоким лбом и, падая на воротник, почти закрывали уши. Маленькая острая бородка и небольшие усы открывали его изящно очерченный рот. Ему нельзя было дать более тридцати лет.
В синей рубахе, с расстегнутым воротом, стянутый в талии широким кушаком, он, откинувшись на корму, курил сигару, а на него любовным, задумчивым взглядом смотрел старший брат, облокотившись на колени расставленных ног. – Господи, как хорошо! Не оторвешься! – воскликнул после некоторого молчания младший. – Гоголь писал: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно…», а посмотрел бы он на нашу Волгу. Ширь‑то, ширь какая! А какая история, легенды, предания!..
– Стенька Разин и прочие, – отозвался старший.
– Шути! А и Стенька Разин разве теперь не достояние поэтов? Какая удаль, какой размах! Этот не караваны грабить, а на самую Москву шел – воевод ссаживать.
Старший не ответил. Младший глядел на небо, где уже догорал закат и темная туча ползла, как чудовище, медленно, но неуклонно, на безбрежную водную гладь, на город, который издали светился огоньками. Он погрустнел.
– Вернувшись назад, после восьми лет разлуки, как безумно хочется вернуть все пережитое, а оно уже ушло без возврата, и чувствуешь себя словно обманутым. Вот здесь, на этом месте, вернее, под этим местом, потому что вода залила остров, сколько перемечтал я с товарищами, каких клятв мы не давали друг другу! И что же?..
– Что же? Ты писатель, твое имя известно, тебя хвалит критика и любит читатель, – возразил брат.
Глаза младшего вспыхнули, он тряхнул волосами и сердито воскликнул:
– Ах, не говори мне о моем писании! Это мое проклятие! Я еще ничего не написал такого, что мне по сердцу; ничего так, как мне нравится. Все написанное надо бы разорвать, а между тем, по малодушию, я нес и продавал, потому что мне давали деньги, а они так нужны в Петербурге! Мое писание, моя известность! – повторил он с горечью. – Да разве это писание – в иллюстрированных изданиях для семейного чтения? Мои читатели! Э, Бог с ними! А критика? Напротив, я бы гордился, если бы меня бранили, а не хвалили бы так равнодушно – казенно. Разве о такой известности я мечтал и мечтаю? Нет, Яша! Подожди. Я еще верю в себя! А пока мне грустно, и томит меня иногда разочарование.
Он замолчал. Брат с любовью ему ответил:
– Ты всегда был таким. То полное презрение к себе, то вдруг сатанинская гордость. В тебе нет выдержки, и от этого ты неровен, как женщина, а иногда легкомыслен, как ребенок.
– Что же, я от этого не отказываюсь. У меня никогда не было твоего равновесия, а следовательно, и силы. Я всегда портил сам свою жизнь и вот теперь… Ах, как мне тяжело, Яша! – вдруг произнес молодой человек с тоскою. – Я терплю такую муку! Признаться, Яков, я думал, что в Петербурге сердце мое настолько износилось и я так опошлился, что уже застрахован от глупости, а между тем…
Лицо старшего брата опечалилось.
– Оставь эту мысль, Коля, – сказал он строго.
– Оставь, оставь! – пылко заговорил Николай, сверкнув глазами. – Ты никогда не поймешь этого! Ты отдал мне, неблагодарному, все свое сердце и всю свою любовь, так тебе ли судить о любви к женщине? Слушай! Ты всего не знаешь. Я ведь любил ее, а она меня. Когда я оканчивал гимназию, там, – он указал на город, – рука об руку я с ней гулял по аллеям сада. Она говорила мне о любви, она целовала меня!.. Разве это легко забыть? Потом наша переписка! У меня все письма ее смочены моими слезами. Нет, старая любовь не ржавеет. Я увидел ее, и в душе моей все воскресло снова! Я даже не понимаю, как все случилось. Я знаю, виноват я. Там я увлекся подлою бабой и прекратил с Аней переписку. Если она вышла замуж, то опять, я знаю, с отчаянья. Но разве от этого легче? Мне‑то? Когда я увидел ее в первый раз после восьми лет, я думал, что упаду в обморок. В лице ее все: и кротость, и доброта, и прелесть, и все та же святая невинность. И теперь, я знаю, она несчастлива…
– Ты объяснялся с нею? – взволнованно спросил Яков.
– Я не такая свинья. Я благодарен ей, что она не гонит меня от себя; зачем же я буду смущать ее? Но я знаю, я вижу, что она несчастна. И как иначе? Ведь все знают, что за птица этот Дерунов. Эгоист, сладострастник, гадина! Был оценщиком в ломбарде Почкина, стал управляющим, наворовал, занимается ростовщичеством, теперь директор банка и важная персона! Много ты по его приказам векселей протестуешь?
Яков усмехнулся.
– Бывает…