Казанова глубоко вздохнул. Успех у женщин казался ему сейчас вещью совершенно загадочной, плодом чуть ли не невинности. Он бы не сумел его объяснить, потому что никогда, и уж особенно в юности, не размышлял, как бы лучше сделать, а бездумно делал, как будто опуская руку в вазу с персиками. Конечно, он пользовался множеством ухищрений — опием, кокосовыми листьями, камфарными маслами и целебными бульонами. Ему помогала добиться успеха улыбка, и, разумеется, ни о какой победе нельзя было даже мечтать без толики смелости и напора. Он мысленно перечислил свои романы: на парадной площади памяти его завоевания выглядели как боевые отряды в красочных мундирах, но Казанову насмешило их количество. Оно свидетельствовало не об энергии, привлекательности или совершенстве техники, а скорее или отчасти — о слепоте. Не лучше ли вспомнить двух или трех женщин, которых он хорошо знал и по-настоящему любил? Его успех также был его поражением. Лингвист с его памятью о простушке-жене и своей неуклюжей страсти в сравнении с ним добился большего, и его рассказ мог сильнее затронуть душу.
— Знаете, мсье, — проговорил он, немного подумав и попытавшись отыскать в своих опытах чистое стекло мудрости, — есть такая старая поговорка: «Что хорошо для Фатимы, не годится ее сестре».
— В таком случае, — заметил Джонсон, — нужно точно определить, о ком из них мы сейчас ведем речь. В этом и состоит искусство.
— Вы им владеете, — откликнулся шевалье и ухмыльнулся бессмысленности последней реплики. Они продолжили беседу в полумраке, слова было трудно различить из-за шума дождя. Наконец сладкий бальзам Аугспургеров усыпил их. Что-то пушистое запрыгнуло в изножье кровати и прильнуло к ногам Казановы.
— Это всего-навсего Ходж, — успокоил его человек-тень. — Вы когда-нибудь видели смеющегося кота? Мне однажды попалась собака…
Но шевалье лишь придвинулся поближе к хозяину дома с его отцовским теплом. Сознание Казановы отключилось от лекарства, от усталости, от музыки дождя, и теперь он слышал только собственное похрапывание, откуда-то из дальней дали.
Он проснулся рано, даже слишком рано — в один из тех неурочных часов, когда возбужденный рассудок не находит покоя, стремясь к утешению и твердо зная, что его нет. Ему приснился Соломон Кефалидес, хирург, оперировавший его в Аугсбурге. Он вылечил шевалье от заразной болезни, подхваченной у Ла-Рено. Во сне, возвращавшемся к нему сейчас обрывками воспоминаний, хирург разрезал его кожу, выставив на обозрение органы, точно мякоть незрелого плода или еще не перерезанную пуповину, но в то же время как гнилую, больную плоть. До чего же неуместной бывает симметрия природы! Например, стоны боли и наслаждения слишком часто невозможно отличить друг от друга…
Скрип половиц: тяжелые шаги по комнате. Хозяин дома шел в шерстяных носках. Казанова открыл глаза и выпрямился. Рассветные лучи помогли ему разглядеть, что лексикограф остановился у изножья кровати и стал натягивать на себя камзол — прекрасный камзол шевалье! Он продел руки в рукава — шелк затрещал на его массивных плечах — и пародийно приосанился на манер Казановы. Затем Джонсон посмотрелся в ручное зеркало, подслеповато щурясь в полумраке, снял камзол, снова аккуратно повесил его на спинку кресла, крадучись вернулся и лег в кровать. Его лицо озаряла улыбка неописуемого счастья. Шевалье торопливо закрыл глаза и уснул. Ему не хотелось об этом думать. Пусть новый день начнется как можно позже.
Часть третья
глава 1
— Дамы, вы готовы?
В разгар Рождественских празднеств у особняка Казановы на Пэлл-Мэлл все утро стоял массивный экипаж с уложенными на крыше баулами и свертками в холщовой упаковке. Дверь была открыта, и вскоре сам шевалье спустился к выходу в дорожном костюме рука об руку с бабушкой Аугспургер. Он подсадил ее в экипаж, а через минуту вывел из дома остальных. Несколько соседей в перчатках и муфтах наблюдали на расстоянии, как женщины поднимались в карету. Последним вышел Жарба, державший в руках коробки для шляп. Миссис Фивер стояла на ступеньках, поеживалась от холода и махала им вслед.
Экипаж со скрипом отъехал в лучах рассеянного утреннего света. В небе над головой тянулись стаи отправляющихся на зимовку птиц. Через некоторое время городские особняки скрылись из вида, и по обе стороны дороги потянулись заброшенные, пустые поля.