— Мужская половая клетка, служащая для размножения вида, называется сперматозоидом, а женская — оосферой или овулум. При коопуляции они дают зародыш, так называемую зиготу…
— Хорошо! — обрывает Юревич. — А что больше — сперматозоид или яйцо, или, как вы говорите, овулум?
Я настораживаюсь. Мысли бегут бурным потоком. Думаю чисто по-казачьи: «Как же это так — не может быть бабье яйцо больше казачьего сперматозоида…» И, вопреки всякой логике, уверенно отвечаю:
— Конечно, сперматозоид, господин доцент! Юревич и Шкаф смеются, и один из них говорит:
— Да как же может большее тело, как вы утверждаете, сперматозоид, внедриться в меньшее — яйцо?..
Я краснею и пытаюсь оправдаться:
— Пять лет книгу в руках не держал, господин профессор… Юревич благосклонно смотрит на меня, что-то записывает и добавляет:
— Ну, там, в Праге, и книги будут, и все станет на свои места. Можете идти!
Через неделю или две вечером в мой барак являются неразлучные Веселовский и Глазуновский. Увидев меня — а я только что вернулся со стройки, — весело объявляют:
— Ну, Николай, ставь магарыч! В Прагу едешь!..
Прага… Мысли бегут буйной вереницей, но, к своему стыду, я ничего не могу извлечь путного из моей памяти ни о Праге, ни о Чехословакии. Помню, что был Ян Гус, какой-то реформатор, сожженный на костре, кажется, в Констанце. Но за что, когда? Мелькает легендарное имя Яна Жижки. Но с кем он воевал — для меня совершенно темно…
И вдруг, как молния, жиганула откуда-то примчавшаяся мысль: «Не радуйся! В списки ты попал по недоразумению — ведь ты без документов, а вот Глазуновский и Веселовский, имеющие все подлинные студенческие документы и зачетные книжки, в Прагу не едут — их в списках нет!..»
С утра сразу же еду в студенческий союз. Там, как на башне Вавилонской! Иду прямо в канцелярию и там спрашиваю:
— Скажите, пожалуйста, что это за списки висят в коридоре?
— Да там же написано, что это группа студентов, отправляющихся в Прагу.
— Но в списках допущена ошибка. Моя фамилия напечатана, а у меня же нет никаких документов!
— Ваша фамилия? — спрашивают меня. Я называю и слышу чуть раздражительное:
— Но вы включены в списки по личному приказанию профессора Юревича! Вы блестяще сдали экзамен. Смотрите!
И я читаю: «Включить в списки для отправки в Пражский университет на медицинский факультет. Подпись: профессор Юревич».
Много горя и радости видел я в своей мозаичной жизни — ив двух войнах, опустошивших душу, и в страшном Новочеркасском аду, и в Лемносском лагере, но могу сказать с уверенностью, что этот момент, когда я воочию убедился в осуществлении заветной, еще недавно недосягаемой мечты, был, пожалуй, самым сильным и радостным…
Отправка в Прагу затягивалась. Но вот выехала первая группа, и нам сообщили, что каждый отъезжающий должен внести за дорогу восемь турецких лир. Где их взять, когда перебиваешься с хлеба на квас? К тому же покупка дряненького чемодана, пиджака и рубашки с галстуком пробили основательную брешь в моем бюджете. От казаков узнаю, что Донское Войсковое правительство, которое тут же, в Константинополе, выдает неимущим студентам, — а все были неимущие! — по четыре лиры. В Войсковом правительстве меня встретил бывший министр просвещения Всевеликого Войска Донского Владимир Николаевич Светозаров. Это был очень энергичный и милый человек, происходивший из крестьян Донской области. Восемь просимых лир он мне не дал, а только четыре, чему я был страшно рад: помогла ссылка на С. В. Макарова, моего станичника, друга детства моей матери и отца. Он был министром земледелия Донской республики, а в Клетской — учителем двухклассного училища.
Итак, четыре лиры были в кармане, остальные четыре я заработал на разгрузке брикетной угольной пыли, отправка в Прагу моей группы назначена на 29 октября 1921 года.
Грузились мы в товарные вагоны без всяких удобств. В составе поезда был, кажется, только один вагон третьего класса. Там разместилось наше студенческое начальство, а нам тогда было все равно как ехать — на крыше, на буферах или в скотских вагонах. Стоя в открытых дверях товарняка, я смотрел, как турецкая земля убегала назад, к Константинополю, который медленно заволакивался лиловой дымкой и наконец растаял вдали со всеми своими мечетями, стрелами минаретов, султанским Сералем…
Совершенно не помню, как нас по дороге кормили, но в памяти крепко засело, что администрация группы выдавала нам неограниченное количество чудесного, белого хлеба, похожего на наш ситный. Набрасывались мы на него с остервенением, жевали до боли в челюстях, а остатки прятали — кто под подушки, а кто просто под одеяло и всякое тряпье, которое заменяло подушки. Хлеб черствел, но мысль о том, что его могут перестать выдавать, делала нас очень осторожными и запасливыми.
В Вене поезд стоял несколько часов. На перроне ко мне подошел человек в штатском и по-русски с чуть заметным акцентом отрекомендовался: