Стоя с бокалами за километровым пиршественным столом в Георгиевском зале, мы слушали такую же километровую — не по бумажке — речь первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета Министров СССР Никиты Сергеевича Хрущева. Эта речь перед писателями России, насколько я знаю, не была опубликована. Она звучала крамольно даже после знаменитого доклада на XX съезде партии: еще более резкая оценка злодеяний Сталина, еще более внятные объяснения, почему потребовалось, несмотря на все издержки, открыто заявить о них. Мне запомнилось: «...Могли ли мы рассчитывать на то, что эти люди, вернувшись из лагерей и тюрем, скажут, что их посадили за дело?»
Я был сыном одного из этих несчастных людей, расстрелянного, реабилитированного посмертно лишь год назад.
Сам натерпелся бед под завязку. Навидался лагерей Воркуты, Абези, Инты, Ухты. Я был потрясен этой речью, как, впрочем, и все, кто ее слышал.
Мы долго аплодировали Хрущеву и, не лукавя, пили за его здоровье.
Тогда я еще не мог предполагать, что совсем скоро мне, как и некоторым другим писателям, Никита Сергеевич покажет
Потом застольные разговоры вернулись к делам житейским и частным.
Но тема, заявленная только что, не позволяла успокоиться.
Тектонический разлом эпохи, трагические события жизни моей семьи заставляли терзаться вопросом: а совместима ли трагедийность материала, пережитого и наблюденного мною, с той усмешливой интонацией, которая оказалась присущей мне? Я донимал этим вопросом Веру Федоровну Панову: как избавиться от юморных, от иронических интонаций? Как, раз и навсегда, сделаться серьезным и суровым человеком? «Знаете что, Рекемчук, — выговаривала она мне сердито, — если господь дал вам способность воспринимать эту жизнь с чувством юмора, то не старайтесь избавиться от этого дара, а до конца своих дней благодарите его за это!»
И я благодарю его неустанно. И продолжаю мучиться.
Но где же Нагибин? За все дни съезда я видел его лишь раз — и то издали, и то не в Кремле, а в Доме Союзов, где шли рабочие заседания.
Помню, что мы, опять-таки с Колей Вороновым, стояли у лестницы, ведущей к анфиладам, к Колонному залу. И мимо нас прошагал человек невысокого роста, плотный в плечах, в черном костюме и белоснежной сорочке с корректным галстуком, с ладным зачесом черных волос, прорезанным ото лба эффектной седою прядью. Экий красавчик!..
— Нагибин, — сообщил мне почтительным шепотом Коля.
Он легко сбегал по ковровой дорожке беломраморной лестницы, но на мгновение остановился, откинул голову, поднял глаза, в которых прочитывалось узнавание и готовность к знакомству.
Но именно в это мгновение Коля Воронов, который знал всё обо всех, поведал мне, как в одной теплой компании Нагибин прямо за столом выпростал из штанов свой инструмент, давая понять, что сердцу хочется ласковой песни и хорошей большой любви...
Я заржал.
Нагибин догадался, что речь о нем и что ржание тоже по его адресу.
Снисходительно улыбнувшись, он потрусил дальше.
В оправдание себе замечу, что и к той поре я всё еще казнился своей оплошностью, глупой телеграммой, посланной из Ухты в «Комсомольскую правду».
Как-то, сидя в «Арагви» с Володей Соколовым, прекрасным поэтом, с которым мы одновременно учились в Литературном институте, я поведал ему эту историю.
— Да, понятно... — посочувствовал он. — Знаешь, ты уподобился щенку, который от полноты чувств лизнул в нос незнакомого человека. Он-то, щенок, от чистого сердца — а человеку это могло показаться излишним... Ну, ничего, забудется! — добавил Володя, сжалясь надо мною.
Так когда же я, все-таки, свел знакомство с Юрием Нагибиным? А я и не знаю.
Наверное, это произошло незаметно, само собой, как знакомились друг с другом писатели — на общих собраниях, за общими пьяными столами, — тотчас переходя на
Я склонен думать, что мы с Нагибиным стали друзьями.
В его более поздних дневниковых записях попадаются упоминания обо мне.
Беглое упоминание об
Потому что наши творческие, наши деловые контакты начались именно в кино.
Но, в таком случае, я должен объяснить, как сам туда попал.