Одни высказывали поддержку. В их числе был Юрий Нагибин: «Ты сказал то, что надо было сказать давно».
Другие же, не представляясь, не ввязываясь в спор, просто крыли меня трехэтажным матом.
На собрании московских писателей выступила Майя Ганина, ранее, на заре горбачевской перестройки, покорившая всех восклицанием с трибуны: «Наконец-то я дождалась
Теперь же ее тезис был суров: «Рекемчук назвал меня русской фашисткой!»
Это было неправдой. Я говорил о явлении, а не о личностях. Я никогда так не называл Майю Ганину. Мы были знакомы с литинститутской поры. Я ценил ее перо, воздавал должное красоте этой женщины с тяжелой русой косой, уложенной венцом. Когда-то, молодые, мы вместе катались на лыжах в Малеевке — Майя, Луиза и я, — сохранилась фотография, где мы все трое хохочем, извалявшись в сугробах.
Теперь же, вскоре после собрания, встретясь со мною в Дубовом зале, Майя Ганина по старой памяти дружески улыбнулась, поздоровалась, но тотчас спохватилась и, в досаде, плюнула на пол.
Мне следовало быть готовым к этому, когда с телеэкрана я говорил о русском фашизме.
Следовало учитывать, что кто-то, примерив это слово на себя, сочтет, что оно ему не к лицу, стало быть — не про него.
Зато один из моих бывших студентов, талантливый и грамотный парень, знающий и любящий литературу, ценитель Карамзина, сказал по этому поводу в кругу друзей: «Нет, я не обижаюсь на Александра Евсеевича за то, что он назвал меня фашистом. Я на самом деле фашист».
Ощущение
Но они имели в виду нечто иное.
«...Если всё это рухнет... если всё это полетит к чертовой матери... весь этот соцреализм... ты понимаешь?»
Бред, слетевший с моих губ июньской ночью близ Красной Пахры, материализовался, воплотился в явь столь же неожиданно, сколь катастрофично.
В ученическом подобострастии я тогда напророчил Нагибину: «... ты
И он остался: в смятении, в растерянности, в полном душевном раздрызге, в безденежьи.
Городскую квартиру у метро «Аэропорт» пришлось сдать внаем иностранцам. Сам же куковал на даче — уже не ради слияния с природой, а вынужденно, по бедности.
Последние тома собрания сочинений он выпускал на собственные деньги, в расчете хоть на какую-то выручку от продаж. Но книги теперь раскупались плохо, а деньги разворовывали неуловимые дельцы.
О фильмах было нечего и помышлять: в павильонах столичных киностудий снимали рекламные ролики, воспевавшие менструальные затычки, а также батончики «Сникерс»: съел — и порядок. Когда же и эта лафа иссякала, съемочные павильоны просто сдавали под склады турецкого и китайского барахла.
В кинотеатрах бойко торговали джипами и лимузинами для «новых русских».
Вчерашние кинозвезды нанимались в сторожа, в няньки — и еще радовались, если брали...
В дневниковых записях окаянных советских лет он, на потеху будущим читателям, жаловался, что его не выпускают за границу: то гэбуха не дает ему открыть Колумбию, то генерал Ильин из Союза писателей чинит препятствия поездке в Нигерию...
Между тем, именно в эти окаянные годы он объездил и повидал весь белый свет.
Теперь же он был волен ехать куда угодно, куда глаза глядят, хоть насовсем. Но никто и никуда его не посылал, никто никуда не звал, а разъезжать за собственные тугрики — увы, тугриков не хватало.
Равным образом, теперь он мог не играть в прятки с советской властью — ты меня видишь, а я тебя нет! — теперь он мог писать всё, что душе угодно, рассказывать обо всем, что наболело. Наконец-то, мечты сбылись: вот она, свобода слова, вот она, свобода печати!..
Но никто не звонил и не спрашивал, как бывало: есть ли что-нибудь новенькое? Никто не становился в живую очередь за его сочинениями — с пылу, с жару.
Он почувствовал себя в этой новой жизни совершенным изгоем...
Ровно через год после августовских революционных событий 1991 года, в интервью газете «Вечерний клуб» он, не скрывая своей ошарашенности, скажет:
Вот уж кто мог его понять — так это я.
У меня была своя морока. Я и не помышлял об издании написанного ранее — я весь остался там, в совке, — а новое не шло из-под пера. Я был в ступоре, в оцепенении. Преподавал в Литературном институте, а всё остальное время отдавал работе в маленьком, независимом (то есть, существующем на птичьих правах) издательстве «Пик», созданном в 1990 году группой писателей «Апреля» и вверенном моим заботам.
Вот тут-то однажды и сошлись наши интересы.