— И какие деньги можно просадить в Риме — подумать страшно! — сокрушался Тит. — Мой хозяин на подарки потаскухам сколько истратил! Да книг натащил ворох… Бывает, усталый, бледный, и — нет бы выспаться — всю ночь сидит и читает. Или пишет…
— Чего ж он масло-то в светильнике переводит? — удивился Манний.
— Дня ему не хватает, что ли? Читать-писать… — Лувений корчил рожи — явно хотел поддеть и Тита, и его Гая Валерия.
— Пишет он, скажу-ка вам правду, стихи, — пояснил Тит. — До стихов и другой блажи мне дела нет, но что про Гая Валерия толкуют доброе, клянусь Юпитером, это верно.
— В Рим лезть со стихами — все равно как решетом дождь ловить. Стихоплетов развелось во сто раз больше, чем бродячих собак.
Помолчали, выпили еще по стаканчику. Манний мотал головой и вздыхал — томился по деревне, а может быть, по милой…
Лувений посмотрел на него и промолвил лукаво:
— Лучшее время в деревне осенью: урожай собран, вино забродило. Самую цветущую девку отдают самому ражему парню, вроде Манния. Все пьянствуют и поют. Ну-ка, спой нам, Тит!
— Да мы не по&мем его галльские песни, — пренебрежительно сказал Манний.
— Разберемся. Мы теперь все римляне, — настаивал Лувений. Тит долго отказывался, но потом махнул рукой, крякнул смущенно и затянул сипловатым баском эпиталамий[50]:
— Гляди, как распелся мой захмелевший Тит! — воскликнул Катулл, появляясь из-за угла. С ним был красивый юноша в короткой тунике, затканной золотыми блестками.
— Старик поет с чувством, не правда ли, — продолжал Катулл, — хотя и сильно шепелявит, что сразу выдает жителя Цизальпинской Галлии.
— Наверное, от него ты и набираешься тем для элегий… Или скорее для гимнов, — сказал юноша, поправляя нежной тонкой рукой черные волосы, падающие на плечи.
— Что ж, Камерий, ты прав: кроме александрийских ямбов, я склонен находить своеобразную прелесть в песнях народа. Поэт, избегающий их, напрасно ограничивает свое воображение. Однако, Тит, бессовестный, я привел гостя, а ты и не думаешь подать нам по чаше вина.
Тит молча забрал миску, оловянный стаканчик, бутыль и пошел вокруг дома к невысокому приделу, облицованному бетоном. Это и была та пристройка, которую Катулл снимал за две тысячи сестерциев в год. В первой ее комнате размещался Тит со своим хозяйством, во второй и третьей стояли скамьи, стулья, спальное ложе, туалетный столик и шкаф со свитками книг. Тускло желтела бронзовая чеканная ваза из Коринфа, на шкафу расставлены терракотовые статуэтки, светильники, дорогая посуда красного стекла, мраморная статуя Дианы — Латонии, у спального ложа — письменный прибор и таблички — церы.
Катул небрежно отбросил хлену. Покусывая нижнюю губу, он вспоминал объятия оливково-смуглой сицилийской гречаночки Ипсифиллы. Сегодня он заявился к ней с утра и до полудня слушал ее млеющий лепет.
Выходя из Ипсифиллы, Катулл встретил юного Каме-рия. Подозрительно, что этот красавчик оказался именно здесь. Неужели похотливая девчонка пригласила и его? Катулл со смехом погрозил Камерию, сделавшему невинный вид.
Камерий беспечен и остроумен; он состоит в актерской коллегии при храме Минервы. В Риме к актерам по традиции питают презрение, не то что в Греции, где они пользуются любовью сограждан. Правда, в недалеком прошлом и на римских подмостках выступали великие трагики и мимы, заслужившие всеобщее признание, — такие, как Эзоп и Росций.
— Итак, дорогой Гай, ты увлекаешься крестьянскими песенками… Но что же из этого последует достойного и благородного для поэзии? — разглагольствовал Камерий, развалившись на стуле.
— Скажите, какой чванливый нобиль! Не припомнить ли нам твою родословную?
— Ничего нет легче. Я не испытываю ложного смущения, называя своих предков. Мой отец отпущенник, сын римского всадника Камерия Дивеса и его рабыни-сириянки, мать моя — дочь гречанки из Тарента и торговца шерстью, наполовину лукана, наполовину оска.
— Клянусь Аполлоном, жаль, что в тебе нет еще умбрской, этрусской, иберийской, иудейской, галльской и разной другой крови, тогда бы уж истинно можно было сказать: «Вот малый, соединивший в себе целое человечество!»
— Самое главное, что моя смешанная и перемешанная кровь не кипит от гордости и не препятствует мне исполнять женские роли.
Остроумие Камерия располагало Катулла к взаимному веселью. Он напустился на юношу с шутливой бранью:
— О, ублюдок неизвестной породы! О, бесстыдник, носящий коротенькую тунику, чтобы показать свои стройные ноги! О, женоподобный Нарцисс, отрастивший локоны и покрасивший ногти, словно кокетливая девка! За тобой ведь бегают толпою все развратные старикашки в городе!
— Это восхищенные поклонники моего актерского дарования. Однако хватит обо мне. Прочти-ка лучше свои последние стихи.
Катулл разыскал среди разбросанных черновиков нужную табличку.