С того момента, как она неловко вырулила с загаженного двора прудниковского дома, ее не покидало странное ощущение отрешенности от всего, что она видела вокруг. Ей казалось почему-то, что она уезжает навсегда, и не просто из деревни Бобырево, где догнивали под октябрьскими дождями криво накрытые двускатными крышами убогие домишки аборигенов, а под обрушенной створкой ворот лежали, глядя в изломанные трухлявые доски остановившимся взглядом остекленевших глаз трупы двух сверхчеловеков. Нет, не из этого Богом забытого места увозил ее сейчас загаженный курами дребезжащий “уазик”, а из прошлой ее жизни. Ей вдруг представилось, что весь мир перестал существовать, просто тихо растворился и исчез, оставив только эту разбитую дорогу под начинающим уже постепенно темнеть октябрьским небом, и на ней — одинокую машину с тремя едва теплящимися человеческими дыханиями внутри. Дорога возникала из ничего где-то за горизонтом и превращалась в ничто позади машины, и этому движению не видно было конца и края. Мерно урчал мотор, машину швыряло из стороны в сторону, как лодку в шторм. Архипыч по правую руку все сворачивал и никак не мог свернуть свою самокрутку — от толчков табак разлетался во все стороны, но старик стоически молчал и снова лез в кисет за новой порцией, неловко орудуя корявыми, заскорузлыми пальцами, всю жизнь делавшими работу, от которой в считанные месяцы изнашиваются и превращаются в ржавый лом железные машины. Время от времени на заднем сиденье начинал тихо стонать раненый Колокольчиков, а Катя все крутила и крутила большой черный руль, ведя автомобиль сквозь завывающую пустоту безвоздушного пространства, все больше укрепляясь в убеждении, что это монотонное движение будет бесконечным, как будет бесконечным и это затянувшееся прощание — она точно знала, что больше никогда в жизни не увидит ни этого старца в смешной ушанке, ни деревни Бобырево, ни своей однокомнатной квартиры под самой крышей шестнадцатиэтажного муравейника, выложенного осыпающейся белой плиткой, где плесневеет в переполненной раковине так и не помытая ею посуда, ни флейтиста и путешественника Алешу Степанцова, умеющего заваривать такой чудесный чай, ни бредящего на заднем сиденье старшего лейтенанта Колокольчикова, которому она собиралась, но так и не дала возможности согрешить, предоставив зато возможность прикрыть ее, Катю, своим большим сильным телом... В слове “никогда” было что-то такое, от чего она испытывала горькое удовлетворение. Что ж, по крайней мере, никогда больше она не увидит ни жирного борова Банкира, ни ядовитого Прудникова, ни психопата и садиста Костика... многих, очень многих она не увидит больше никогда. Она попыталась припомнить, где оставила свой пресловутый репортаж, из-за которого чуть не пристрелила редактора Витюшу, но так и не сумела этого сделать — теперь переживания из-за этой кучки кровавых фотографий казались ей не стоящими выеденного яйца, как оно, в сущности, и было на самом деле.
Архипыч все возился со своей самокруткой, и Катя, словно только теперь заметив это, полезла в карман. Странно, но сигареты были на месте, и зажигалка тоже никуда не делась, и Катя сжалась от внезапного понимания того, что вещи долговечнее людей. После того, как мир вокруг нее рухнул, разваливаясь в падении на какие-то рваные вонючие ошметки, твердая картонная пачка по-прежнему лежала в кармане ее куртки. Черт побери, она не просто лежала, она даже не помялась! В карманах мертвого Прудникова, когда Катя искала там ключи от машины, тоже лежали сигареты, а также вполне исправный сотовый телефон, готовый к работе даже теперь, когда его владелец представлял собой просто кусок не годного к употреблению мяса... Может быть, именно в эту секунду телефон звонит в кармане у мертвого человека, пытаясь докричаться до того, кто уже ушел достаточно далеко по дороге с односторонним движением — достаточно далеко для того, чтобы не слышать звонка... Она зябко передернула плечами и протянула Архипычу открытую пачку. Архипыч взял сигарету, чиркнул спичкой, и оба закурили, храня мрачное молчание, как некую реликвию. Старик выкурил свою сигарету в пять длинных затяжек, поморщился, уронил окурок под ноги и, сказавши: “Трава”, возобновил свои экзерсисы с самосадом и газетной бумагой.
— Трава, — согласилась Катя, кривясь от разъедающего глаза дыма, опустила стекло и выбросила недокуренную сигарету в сгущающиеся сумерки.
Сигарета прочертила в полумраке огненную дугу и упала, рассыпавшись снопом искр, которые сразу же потухли.