Они доверяли мне, так что положение мое не было безнадежным. Отдав автомат, я не остался безоружным. В кармане под мышкой был спрятан браунинг. Кроме того, я мог выдвинуть из ботинка нож с отравленным лезвием. Часы на руке можно было использовать как гранату. А дозиметр на груди служил одновременно газовым пистолетом и запасным фонарем.
О, люди, жившие накануне катастрофы, предвидели, что выживание потребует отчаянной борьбы!
Итак, я был и оставался властелином мира. От меня зависело, казнить самонадеянных голодранцев или даровать им жизнь. Всевышние силы искушали меня, экзаменуя на жизненность, и я знал, что одержу победу, даже не прибегая к их заступничеству.
Прежде всего нужно было проверить, действительно ли Око-Омо остался один.
– Снова вера в мечту, – словно подводя итог разговору, сказал я. – Сама мечта – подтверждение лживого и жалкого положения человека… А ты, что же, не пойдешь вместе с нами?
Вместо ответа я услыхал сдавленный стон.
– Теперь, Фромм, вы должны знать правду, – с паузами проговорил Око-Омо. – В коммуне пока всего девять человек. Но это драгоценная ячейка нового мира, и она неизбежна… Я же лично обречен и доживаю последние часы…
Последние часы, разумеется, доживал всякий, кто замахивался на порядок, который призван был установить я: безусловное поклонение всех одному, величие власти, обходящейся без промежуточной опоры в виде бюрократического класса. Меня не интересовала реальность моей доктрины, меня заботило только то, что она, наконец-то, была моей и на тысячелетия устанавливала незыблемое правило: все – рабы одного, избранного богом. Разумеется, этот один должен был быть мудрым и исключить прихоть, столь характерную прежде для олигархов и диктаторов.
Сочувствия к Око-Омо я, разумеется, не испытывал, но выразил притворное огорчение.
– Если я еще жив, так это чудо, и творец чуда Игнасио, – объяснил Око-Омо. – Я подвергся облучению, потому что был ранен… Вскоре после вашего отъезда с острова Вококо группа партизан перебралась на Атенаиту и укрылась на плато Татуа. Мы задумали дерзкую операцию, но события опередили нас… При ядерном взрыве мне перебило позвоночник. Я парализован…
– Удивляюсь силе твоего духа, – сказал я, доставая браунинг. – Я хотел бы взглянуть на тебя… Чтобы рассказать Луийе, если выйдет заминка… Темно, плохо вижу. Есть ли здесь кто-нибудь, кто мог бы посветить?
– Никого. Ваш фонарь Игнасио взял с собой. Коммунары долбят стену, чтобы проникнуть в подвалы бывшей резиденции Такибае…
Теперь я мог уйти. Я мог уйти, не убивая Око-Омо и ничего не объясняя ему. Я бы добрался до убежища и там в полном спокойствии переждал бы несколько месяцев, которые унесли бы в небытие и этих, и других моих недругов, если они еще остались. Но я не мог уйти. Мне хотелось поговорить с Око-Омо, может быть, кое-что выяснить, кое-что рассказать ему о Луийе. В конце концов, я нисколько не был повинен в ее смерти. Собственно, и Гортензия фактически спровоцировала самоубийство…
Человек врет, если боится, что его не поймут. Мы всегда врали от страха. Врали другим и себе тоже. Теперь мне хотелось сказать Око-Омо, что я выше лжи. Что достоинство всякого человека определяется не тем, убил или не убил он другого человека, а исключительно тем, сознает он себя убийцей или не сознает. Мне хотелось сказать, что море пустых словес – болезнь человека, который обречен на слабость и зависимость. Это болезнь его рассудка, который не может нащупывать истину вне ошибок и страданий…
– У меня, кажется, есть фонарик, – сказал я. – Разреши подойти к тебе?
Я спросил для проформы, предвкушая, как насладит меня немощность моего дерзкого раба. Он должен знать, что я его властелин. Меня распирало от желания поскорее сказать ему об этом. Может, еще и о другом, – о Луийе, например…
Узкий луч света зашарил среди камней. Я нашел проход и поднялся к Око-Омо, лежавшему на куче тряпья.
Вид его поразил меня. От прежнего Око-Омо ничего не осталось. Передо мною лежала мумия. Большая голова. Тонкая шея. Глаза были открыты и неподвижны.
– Я чувствую ваш взгляд, – с передыхами сказал Охо-Омо. – Глаза мои ослепли, но все равно я чувствую ваш взгляд, мистер Фромм. Вы не сочувствуете мне.
– А разве ты нуждаешься в сочувствии? – усмехнулся я, не желая замечать его неуместной вежливости.
– Не нуждался, – облизнув сухие губы, проговорил Око-Омо. – Я прожил достойную жизнь. Я думал не о себе, – о народе, и в нем находил себя… После катастрофы я понял, что и этого мало, и это ограниченность. Я полон дум о грядущем, и это искупает мои муки… Что ж, не я один погибаю. Но я погибаю достойно: никто не вправе осудить меня за прожитые мною дни… Нельзя выжить, если не бороться за правду…
Это был мой давний соперник. Теперь я это понял, но я больше не завидовал ему. Я был могущественнее и хотел, чтобы он это почувствовал.
– У меня есть вода, – сказал я. – Могу предложить тебе стакан воды.