Конечно, Луийя уступает по красоте броской Гортензии. Но я готов спорить: и Зевс не знал более совершенной женщины! К изяществу форм в их меланезийском своеобразии, может быть, подчеркивающим внешний эротизм, добавился глубокий ум, – я редко встречал подобный ум среди дрессированных интеллектуалок Вены и Парижа. Даже к радикализму Луийи нельзя не отнестись с уважением: он порожден опытом ее жизни.
Наша жизнь отравлена – мы нетерпимы, предпочитаем равноправию иерархию подчинения, искалечены всесилием подлости. Все было основано и все держалось на страхе. Мы боялись кризиса, роста цен, ограбления, забастовки, успеха других людей и других стран, боялись слежки, доноса, свободного слова и при том боялись, как бы нас не заподозрили в страхе. У всех у нас была психология собак: мы в клочья рвали того, кто сознавался, что трусит… Господство страха – симптом обреченности. Точно так же были пропитаны страхом все древние культуры накануне своего крушения – Персия, Карфаген, Сиракузы… Они боялись друзей, боялись врагов, боялись чужих богов и собственных мыслей. Раздавленные страхом, эти культуры, уходя, ничего не оставили для мира, кроме свидетельств поклонения своему страху…
Мы осуждали то, что было плодом нашего невежества, но не сознавались в невежестве. Мы казались себе теми, какими хотели быть, и требовали воздаяний не за то, что совершили, а за то, что собирались совершить. О вселенский потоп лицемерия!
Только жизнь сохраняла мудрость: обрекала на гибель нежизнеспособное, вынуждала обреченных рубить сук, на котором они сидели: страх потерять то, что имел каждый, толкал нас терять то, чем владели мы все…
Сегодня – последний день дежурства. Почти целый день у люка проторчал я. Зато завтра закроемся изнутри и будем дрыхнуть сколько влезет…
Кажется, я люблю Луийю. Любовь на пепелище – в этом что-то есть…
А если это не любовь? Если это гормоны, какими нас накачивают?..
Боже, боже! Теперь, когда стало ясно, что Острова, а может, и весь мир постигла катастрофа, меня питает странная надежда. Я хочу, хочу жить с тою же силой, с какою еще десять дней назад хотел умереть!..
Я люблю Луийю, но, – так получилось, так вышло, – я соблазнился Гортензией. Клянусь, тут нет ни грана подлости! Изменившийся мир требует изменения устаревших понятий. Нельзя больше сдерживать человека, потому что в нем – правда…
Гортензия ни в чем не виновата. Она не виновата в том, что женщина. И я не виноват в том, что мужчина. И мы оба не виноваты в том, что Луийя скована травмой. Мне жаль ее, искренне жаль, но, в конце концов, беда могла случиться с каждым из нас.
И уж если быть полностью откровенным, может, Луийя все и спровоцировала. Когда я признался ей в любви, когда она не отвергла меня, мне захотелось, чтобы у нас был ребенок. Согласен, дикое желание: кругом смерть и гибель, женщина покалечена, а я – о ребенке. Но я захотел ребенка, своего ребенка, в котором отказывал себе всю жизнь…
Так вышло, так получилось – я вошел в спальню и увидел Гортензию. Она блистала в костюме Евы, смотрясь в темный экран телевизора, как в зеркало. Я не помню себя, я только руки протянул, а Гортензия уже очутилась в них…
Когда оказалась под угрозой жизнь племени, престарелый Лот не посчитался с предрассудками, мог ли я дурачить себя идиотским обязательством перед Луийей?..
Я люблю Луийю. Я все ей объясню. Она мудрая и поймет, что вместе с гибелью прежних отношений должна погибнуть и прежняя мораль. Та мораль исчерпала себя. Она тоже была лживой и вела к катастрофе.
И кроме того – нас здесь трое. Мы просто обязаны жить одной семьей и не позволять эгоизму калечить нашу свободу…
Фромм уверен, что мир погиб. Пусть погиб, я буду наслаждаться каждой минутой, каждой секундой, и мне начхать на все остальное.
Черномазая гордячка по-прежнему сует мне в нос фигу своей морали. Даже теперь, когда у моих ног Фромм! Он будто с ума сошел. Как мужчина, он порядочное дерьмо, но лучшего нет, и я делаю его Аполлоном.
Я достаточно унижалась. Теперь я хочу, чтобы до слез, до мольбы, до истерики унизилась эта меланезийка. Я заставлю ее это сделать. Заставлю! И Фромм отныне не пошевелит и пальцем, чтобы защитить ее. К тому же она обречена. Никто из нас не станет отпиливать ей ногу – зачем?
Упорства и выдержки у нее не отнимешь. Вчера сидела на постели и смотрела вместе с нами телефильм, фигню, чушь, какая собирала когда-то миллионы болванов. Вдруг руки ее задрожали, на лбу высеялся пот, а на прикушенной губе показалась кровь.
На ее месте, если уж такие нестерпимые боли и положение безнадежно, я бы отравилась. В шкафу, который отпирается ключом Фромма, полно пилюль. Вечный сон – плавный переход в небытие…
Я сказала Фромму, чтобы он дал ей таблетку. Дурачок задергался, как кукла на бечевках: «Как ты смеешь даже думать об этом!..»
Ха-ха! Несчастный притворщик. Я вижу его насквозь и знаю, что его вполне устроила бы сейчас смерть Луийи. Он чувствует какую-то обязанность перед ней, но явно тяготится.