И чтоб в сентябре 1826 года, когда еще звучали отзвуки барабанного боя в час казни, Николай был сколько-нибудь доброжелателен к Пушкину?! Как гласила московская молва, будто Николай отнесся к Пушкину, как отец к сыну?!
Да полно!
В тот самый день, когда сопровождавший Пушкина жандарм доставил его в Москву, был арестован московский студент Молчанов, обвинявшийся в распространении отрывка из пушкинского стихотворения «Андрей Шенье». Весь сентябрь Молчанов и его одноделец штабс-капитан лейб-гвардии конноегерского полка Алексеев провели под следствием в Московском тюремном замке. Пока Николай излучал перед Пушкиным то, что Пушкин должен был принять как царскую милость, от подследственных требовали, чтоб они признались, от кого были получены ими эти стихи, не Пушкин ли их автор.
«Андрея Шенье» Пушкин написал в 1825 году. С той прозорливостью, которой одарены великие поэты, Пушкин еще до восстания декабристов нарисовал образ поэта, идущего на казнь, и вложил в его уста слова, проклинающие душителей свободы:
Эти строки пушкинского стихотворения были запрещены цензурой, но пошли по рукам. Один из списков попал студенту Леопольдову, который уже «от себя» дал ему заголовок «На 14 декабря», переписал вместе с циркулировавшим по Москве предсмертным письмом Рылеева и пустил дальше.
Все это было перехвачено агентом III отделения и вместе с соответственным доносом поступило к главе III отделения Бенкендорфу.
Имя Пушкина было для Бенкендорфа не ново: он слышал его раньше. Особо пристальное внимание он обратил на него во время следствия по делу декабристов. Получив донос, что агентами III отделения перехвачено несколько стихотворений Пушкина «недозволенного содержания», он попросил сообщить ему, «какой это Пушкин, тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель вольных стихов?» И получил ответ, что да, он самый.
А месяц спустя Пушкин был доставлен в Москву. Его принял дежурный генерал Потапов — тот, который на протяжении ряда месяцев принимал привозимых в Зимний дворец и в Петропавловскую крепость арестованных по делу 14 декабря. Его направил к Николаю I барон Дибич — тот, который руководил арестами в армии. А им самим, его жизнью и его деятельностью стал распоряжаться граф Александр Христофорович Бенкендорф — правая рука Николая I во время подавления восстания, арестов и следствия по делу декабристов.
Моему воображению Бенкендорф всегда рисовался высохшим, желчным стариком. Но это не так. Когда он сделался активным преследователем Пушкина, он находился в самом расцвете сил. Впрочем, в драме, которая развертывается перед нашими глазами, вообще поражает молодость ее участников: Пушкин впервые встретил Николая в двадцать семь лет. Николаю только что исполнилось тридцать, Дантесу, когда он убил Пушкина, было двадцать четыре года.
Политическую свою карьеру еще в царствование Александра I Бенкендорф начал с доноса о деятельности тайных обществ. Предложил создать тайную полицию, возложив на нее надзор за настроением умов и искоренением крамолы.
Своей «полицейской проницательностью» он заслужил особое благоволение Николая I. А когда летом 1826 года, в дни казни декабристов, был осуществлен проект, выдвинутый Бенкендорфом в его первом доносе, и создано высшее полицейское наблюдение в стране, Николай назначил его шефом жандармов и главой «III отделения собственной его императорского величества канцелярии». Того «неудобозабываемого» (Герцен) III отделения, куда стекались все сведения о Пушкине, собранные тайными агентами или извлеченные из перлюстрированных писем.
Если допустить, что Пушкин, как похвалялся Николай I, наговорил ему во время аудиенции в Кремле «пропасть комплиментов насчет 14 декабря» и протянул императору руку «с обещанием сделаться другим», то первой потребностью Пушкина после встречи с царем было бы обдумать вновь создавшуюся ситуацию, разобраться в себе, найти объяснения для друзей, подумать, как же теперь жить.
А он прямо из Кремля кидается на квартиру к Вяземскому. Узнав, что тот в бане, едет в баню: скорей увидеться, скорей поговорить обо всем, обо всем! И прежде всего о них — о тех, кто казнен меньше двух месяцев назад; кто идет сегодня каторжным этапом в сибирские рудники; о ком почти накануне отъезда в Москву писал Вяземскому: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна».
До нас дошли июньские и июльские письма и дневники Вяземского. «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена, — писал он неделю спустя после 13 июля. — Мне в ней душно, нестерпимо… Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв и какая железная рука пала на них!»