Парис, прибывший наконец почему-то на египетском судне, вынес на руках женщину, скрытую плотным покрывалом. Народ, толпившийся, как теперь было принято, за цепью безопасности из людей Эвмела, замер. В каждом возник образ прекраснейшей из женщин, такой сияющий, что, доведись нам его увидеть, он ослепил бы всех. Сначала робко, потом воодушевленно толпа скандировала: Е-ле-на, Е-ле-на. Елена не показала лица. За праздничным столом она тоже не появилась. Она измучена долгой дорогой. Парис, совсем другой Парис, передал утонченные дары от царя Египта и рассказывал чудеса. Он говорил и говорил, размахивая руками, безудержно, замысловато, с выкрутасами, что, по-видимому, считал остроумным. Он вызвал много смеха. Он стал мужчиной. Я все время смотрела на него. Но посмотреть ему в глаза мне не удавалось. Откуда эта косая складка на его красивом лице, какое лезвие обострило его прежде мягкие черты?
С улицы во дворец доносился звук, такого прежде мы никогда не слышали, похожий на угрожающее жужжание улья, откуда вот-вот вылетит рой пчел. Мысль, что во дворце их царя находится прекрасная Елена, вскружила людям головы. В эту ночь я не допустила к себе Пантоя. В ярости он попытался прибегнуть к насилию. Я позвала няню, которой как раз не оказалось поблизости, Пантой ушел с перекошенным лицом. Грубая плоть под маской. Грусть, что затягивала иногда чернотой солнце, я старалась скрывать.
Каждой жилкой я чувствовала, что в Трое нет никакой прекрасной Елены. Когда остальные обитатели дворца давали понять, что они все поняли, когда я уже второй раз в утренних сумерках увидела милую Ойнону, выходившую из спальни Париса, когда рой легенд о невидимой красавице, жене Париса, сам собою сник и все взгляды опускались, когда я, одна только я, словно движимая какой-то силой, снова и снова называла имя Елены и даже предлагала ходить за нею, все еще слабой, и мне отказывали, — даже тогда я все еще не хотела поверить в невероятное. «С тобой и вправду придешь в отчаяние», — сказала мне Арисба. Я хваталась за любую соломинку, если можно было назвать соломинкой посольство Менелая, которое в сильных выражениях требовало возвращения их царицы. Раз они хотели ее вернуть, значит, она здесь. Мое чувство не оставляло сомнений: Елена должна вернуться в Спарту. И также ясно мне было: царь должен отклонить это требование. Всем сердцем стремилась я быть на его стороне, на стороне Трои. Убейте меня, но я не могу понять, почему в совете спорили еще целую ночь. Позеленевший, бледный Парис объявил, словно побежденный: «Нет, мы не выдадим ее». — «Друг, Парис, — закричала я, — радуйся!» Его взгляд, наконец-то его взгляд, показал мне, как он страдал. Этот взгляд вернул мне брата.
Потом мы все забыли, что было поводом к войне. После кризиса на третьем году войны даже солдаты перестали требовать, чтобы им показали прекрасную Елену. Больше терпения, чем может взрастить в себе человек, понадобилось, чтобы по-прежнему повторять имя, которое все сильнее отдавало пеплом, пожаром, разорением. Они отбросили это имя и стали оборонять самих себя. Но для того чтобы приветствовать войну ликованием, это имя годилось. Оно поднимало их над самими собой. «Обратите внимание, — говорил нам Анхиз, отец Энея, который охотно поучал нас и, когда уже можно было различить конец войны, принуждал нас обдумать ее начало. — Предположим, они взяли эту женщину. Слава и богатство даются и мужчине. Но красота? Народ, который сражается за красоту!» Сам Парис, словно против воли, появился на рыночной площади и бросил народу имя Елены. Никто не заметил его растерянности. Я заметила ее. «Почему ты так холодно говоришь о своей горячей жене?» — спросила я. «Моя горячая жена, — был его язвительный ответ. — Опомнись, сестра. Ее здесь нет».
Он рванул мои руки вверх еще прежде, чем я подумала: да, я верю ему. Мне уже давно было не по себе, меня терзал страх. Приступ, подумала я еще трезво, но уже слышала тот голос: «Горе, горе, горе». Я не знаю, кричала я громко или говорила шепотом: «Мы погибли. Горе, мы погибли».