Я принимал все мыслимые предосторожности: просил ее оглядываться всякий раз, прежде чем подняться по лестнице в наш коридор; установил строгое правило — говорить у нас только шепотом. Эти правила как раз были ей явно по вкусу. Как я убедился, Лизибет нравилось все, что хоть немного напоминало тайный сговор. Именно во время этих долгих бесед шепотом в моей комнатушке я так много узнал о ней. На самом деле это были, в сущности, вовсе и не беседы. Они больше походили на монологи. Стоило Лизибет завести одну из своих историй, ее уже было не остановить. «Ты знаешь…» — начинала она, и пошло-поехало. Она сидела по-турецки на полу в моей комнате, держа на коленях Каспара, и говорила, говорила, говорила. А я был рад слушать, потому что она рассказывала мне о мире, который я никогда прежде не видел изнутри. Уже больше года, после приюта, я прислуживал в «Савое» таким людям, как она: таскал багаж, приносил, что требовали, чистил обувь и одежду, открывал перед ними двери, кланялся и шаркал ногой, как и положено посыльному. Но до сих пор ни один из них по-настоящему не разговаривал со мной — разве что щелкал мне пальцами или отдавал какое-нибудь приказание.
По правде сказать, я толком не знал, рассказывает Лизибет мне или Каспару. Да это было и неважно. Мы оба слушали ее, одинаково завороженные: Каспар — неотрывно глядя ей прямо в глаза и мурлыча от удовольствия, а я — ловя каждое ее слово.
Раз она рассказала нам о большом пароходе, на котором приплыла из Америки, об айсбергах, которые видела, высотой с небоскребы в Нью-Йорке, где она живет, и как однажды, когда они были в пути, она ушла побродить и поискать места, где бы спрятаться, и оказалась в самом низу, в машинном отделении. Поднялся жуткий переполох, сказала она, потому что все думали — она упала за борт. Когда ее наконец нашли и доставили обратно в каюту, ее мать плакала и никак не могла остановиться и называла ее «мой ангелочек», а отец сказал ей, что она «самая скверная девчонка на всем белом свете». Так что теперь она не знает,
После этого родители повели ее к капитану, и у него было замечательное лицо с толстыми щеками и печальными глазами, как у моржа, сказала она, и заставили извиниться за то, что она причинила столько беспокойства команде, которая искала ее по всему пароходу два часа, и извиниться перед капитаном, которому пришлось остановить судно посреди океана и приказать вахтенным осматривать горизонт в бинокли в поисках ее. Ей пришлось торжественно пообещать в присутствии капитана никогда и никуда не уходить одной до самого конца плавания. Она обещала, сказала Лизибет, но при этом держала руки за спиной, скрестив пальцы, так что это не считается. Поэтому дня через два, когда их швыряло по самым громадным и зеленым волнам, какие она видела в своей жизни, и всех ужасно тошнило, она решила сделать то, что ей раз посоветовал один матрос на случай, если будет штормить, — спуститься в самый низ парохода, где меньше всего качает, и просто лечь там на пол. В самом низу, как оказалось, было полно коров и телят. Она легла рядом с ними на солому, и там ее нашли крепко спящей, когда шторм закончился. На этот раз они
— Ну и что? — сказала она, пожимая плечами. — Подумаешь, великое дело!
Дома в Нью-Йорке гувернантка постоянно отсылала Лизибет в ее комнату — чтобы заставить заново переписать сочинение или потому что она наделала много орфографических ошибок. Мать тоже часто отправляла ее в ее комнату — то за беготню по дому, где полагается ходить шагом, то за шум, когда отец работает у себя кабинете.
— Ну и что? — Она, смеясь, пожала плечами. — Подумаешь, великое дело!
На отдых семья отправлялась на север, в штат Мэн, на своей трехмачтовой яхте, которая называлась «Эйб Линкольн», и там они жили в большом доме на острове, где, кроме их дома, не было других домов и вообще не было никого, кроме них, их гостей и слуг. Однажды она решила стать пиратом, повязала голову пестрым пиратским шарфом, взяла лопату и отправилась искать зарытое сокровище. Когда за ней пришли и стали звать, она спряталась в пещере и вышла оттуда лишь тогда, когда сама пожелала. Она знала, что дома на нее рассердятся, но не могла стерпеть, что ее зовут и окликают, «точно собачонку какую-то». Когда вечером она неторопливо вошла в дом, ее тотчас отправили спать без ужина.
— Да я все равно не хотела ужинать, — сказала она мне. — Подумаешь, великое дело! Правда же?