Последний раз я был у младшего брата на банкете: он отмечал защиту кандидатской диссертации. Было много чопорно одетых и совсем незнакомых людей, гости ели, произносили тост за тостом, смеялись и танцевали, то и дело стреляли в потолок шампанским, стрелял и я - и тоже, как все, пил и смеялся, а с наступлением утра спохватился: нужно было прощаться и уезжать. Меня ждала в газете срочная забота. Так мы и не поговорили с Петром по душам, по-братски. От того банкета осталось ощущение неудовлетворенности и прежней, еще более усилившейся тоски.
- А почему бы, папань, и не съездить вам к Петру?
Поезжайте. Полечитесь, а после расскажете, как он там поживает, что у него новенького.
Он вскидывает на меня глаза и несколько секунд смотрит в упор с выражением непоколебимой решимости.
- Не поеду. Он сам к отцу, к матери за семь лет ни одной ногой. А мы что, дурни? - В голосе отца - давняя, устоявшаяся обида. - Совсем вроде ничего не соображаем. Он ученый, а мы тут... груши околачиваем. Обойдусь и без его врачицы.
- Вишь, какой настырный. Ты одно, отец, думаешь, а у него на уме другое.
- Не сбивай меня с панталыку, сам собьюсь.
- Да уж тебя собьешь! Его за день одними звонками начисто изведут. И каждому студенту ответь, все как надо разъясни. Вертится - жалко смотреть. Кофею выпьет, портфель под мышки и в лифт. И все бегом да бегом. Как будто за ним кто гонится.
- Жалей его, жалей! - Отцу прямо не сидится на месте. - На курорты он не забывает ездить, а к родителям - на это у него отпуска не хватает. Да по мне, что он есть, что его нету! - выпаливает он.
- Отец! - ужасается мать. - Что ты мелешь?
- То, что слышишь, - ерзает он на стуле. - Мы кто ему? Седьмая вода на киселе? Так нехай и к нам не касается.
- Тю, какой ты ненавистный. Хочь бы Федьки постеснялся.
- А мне перед сынами нечего стесняться. Нехай они нас стесняются.
- Глянь на него! Попала шлея под хвост. Да чем же они провинились перед нами? Вот он, Федя, всегда такой настырный, как заспорит. Его не переспоришь. Из-за вас и мне от него, черта скаженного, достается.
- Что же вы, папань, мать обижаете?
- Я не обижаю. Она сама себя давно обидела, - непримиримо ожесточается отец.
- Ага. Чи я враг себе... Как где выпьет, так и давай ко мне приставать, вас ругает на чем свет стоит. Сыновья ему не угодили. Выучили, мол, их на свою голову. Так, отец, подумай: чи им век при тебе жить? За хутор, как за бабскую юбку, держаться? Молодые по своему уму устроились, а ты живи по своему.
- Вот гадство, Федя! - то ли жалуется, то ли злится отец. - Никто меня тут не понимает. Ни одна живая душа.
- Сиди уж! Чего тебе надо? У нас теперь только птичьего молока нет, живи и радуйся. А он все ругается.
- Эх, мать, чудная ты.
- Да чудной все одно что дурной.
- Чудная! - более спокойно, как бы извиняясь, вздыхает отец. - Я не ругаюсь. Я думаю.
- Раньше надо было думать. На шофера после войны звали учиться отказался, теперь сиди, не вини никого.
- Ты ж боялась отпускать меня на курсы. Она, Федя, всю мне жизнь сгубила. Короткая у нее память.
- Ты сам не захотел ехать.
- Ну я, я. Будь по-твоему.
Мать постелила постель и легла: ей вставать до зари, доить и провожать в стадо корову, растапливать печь.
А мы с отцом еще сидели в большой комнате, переговаривались вполголоса, поплотнее прикрыв дверь в спальню.
- Отец, щепок на разжижку натесал? - забеспокоилась мать.
- Натешу. Спи.
Он включил свет во двор, взял под лавкой топор, и мы вышли. Над нами из края в край тянулась по небу мглисто-белая полоса Млечного Пути. Мелкие звезды почти не светились, зато крупные, вызрев, горели ярко, не мигая. Отец отыскал сухое березовое полено и наколол щепок. Распрямил спину, послушал ночную тишину, изредка прерываемую отдаленным лаем собаки, посмотрел на крышу дома.
- Ты ничего не заметил?
Я поднял голову и, к моему стыду, впервые увидел, что крыша перекрыта новым железом, с желобками по краям, с округлыми водосточными трубами. На старой крыше ни желобов, ни труб не было, потому что железо, купленное нами на городском рынке в Микоян-Шахаре, оказалось бракованным. Едва его сгибали, оно ломалось, крошилось, как чугун. Я и сейчас помнил завмага, неопрятного, толстого, с небритым лицом, в грязном от мазута и ржавчины фартуке, в лоснящихся на коленях шароварах. Помнил косившие все время куда-то в бок полупьяные глаза, все его ухватки и даже то, как он старательно обхаживал отца, как нахваливал товар, сгибая и разгибая угол листа: "Первый сорт! Мягкое, как цинк.