На скамейке у колодца сидел старик в телогрейке и валенках. Это был Филиппыч. Он учил нас делать поплавки, вытачивать стрелы для луков, мастерить ловушки. Во время войны он был сапером и любил рассказывать, сидя на завалинке, лузгая неспелые семечки, шелуха от которых липла к бороде, как в сорок третьем они стояли по грудь в ледяной, замерзающей уже речке и держали на себе мост, а солдаты по нему перетаскивали орудия и проезжали машины. Мы слушали рассказы Филиппыча и жалели, что поздно родились. Нам тоже хотелось минировать дороги, взрывать мосты, косить из автоматов фрицев почем зря. На краю поля мы построили блиндаж и штурмом брали его. В рукопашной мне свернули скулу и тут же попытались вправить — я едва не потерял сознание от боли. Но не плакал. И Филиппыч сказал при всех ребятах, что со мной он в разведку бы пошел. Последние одиннадцать месяцев войны Филиппыч воевал в каком-то особом подразделении, о действии которого — как он говорил — рассказать можно будет только по разрешению и даже не министра обороны, а непременно всего Советского правительства. И Филиппыч ждал решения, а вместе с ним и ордена и прибавки к пенсии. Правительства менялись, волюнтаризм приходил на смену культу личности, период застоя — волюнтаризму, а решения не было. Все те, кто когда-то смеялся над Филиппычем, разъехались по городам или поумирали. Смеялся и я с мальчишками. А теперь сам оказался в таком же примерно положении: мы были — но нас не было.
— И Александровы уехали? — спрашивал я Филиппыча. — И Сантанеевы?
Он кивал, поглядывая на Олю.
— И Жучковы?
— Жучковых-то ни одного не осталось, — ответил Филиппыч. — Васька угорел пьяный, Сашка, сын его, утоп, брат его, Толик, на мотоцикле, и сестра удавилась, а мать ихняя, Зоя, она той весной… И Макаровых нет.
— А магазин или что-нибудь у вас здесь есть? — спросила Оля.
— Магазин-то есть, как же. В Федотовке-то есть магазин, как же.
До Федотовки было семь километров. Мы попросили у Филиппыча картошки, соли, хлеба и лука. Спустились к озеру. Оно уменьшилось едва ли не наполовину и почти все заросло.
— А вот и дуб, про который я тебе рассказывал. Тогда под ним вода была, представляешь?
— Не представляю.
Солнце было низко. Холодало. Я собрал валежник, приволок высохшую ольху и пару сосенок с медными иглами. Построив на сухой бересте шалашик из веток, поджег. Вспомнилось, как, наловив под дождем окуней, мы варили уху, перед закатом выскользнуло из-под туч солнце, засверкало и заискрилось все, и дым от нашего костра, прошитый жемчужными нитями, стелился по траве, по ивняку, по стеклянной поверхности озера.
— Я не видела эту зажигалку, — сказала Оля. — Дай-ка посмотрю. Откуда она у тебя?
— Трофейная.
— Ты что, у кого-то ее там отнял?
— Нет. Нашел. Зашли в пустой дом, а она там валяется на полу.
— А почему дом был пустой?
Я переломил несколько сосновых веток и положил в костер. Иглы вспыхнули, заплясали в огне, скрючиваясь.
Зажигалка лежала рядом с «духом», который отстреливался из пулемета и ранил в живот Валеру Самойлова. Граната, брошенная Павлом, выворотила «духу» внутренности, но упал он, видно, не сразу или полз, и поэтому окровавленные кишки тянулись через всю комнату, от стены к стене. А на полу еще дымились миски с бараньим пловом, валялась согнутая ложка. И вдруг глаза убитого открываются… Как об этом расскажешь? Или о запахе, который стоял в том кишлаке под вечер, когда мы с Павлом и еще двумя ребятами вернулись по заданию комбата за документами. Днем на солнце было семьдесят пять, если не больше — термометры зашкаливало. Почти сварившиеся за день трупы, почерневшие раны были облеплены зелеными, синими мухами и какими-то коричневыми жучками. С нами был молодой солдат, вчерашний студент-психолог, он все шутил по дороге, каламбурил, стихи читал про электрика Петрова, о студентках своих рассказывал. А как увидел трупы, подкатила к горлу каша, что была на обед. Со словами «я сейчас, ребят, сейчас» он привалился плечом к дувалу, трясясь от спазм. Мы разыскали сумку с документами, собрали кое-какие трофеи по мелочи, а когда вернулись, обезглавленное его тело плавало — как мне в первый момент показалось — в луже крови. Правая рука так и осталась поднятой, согнутой, с крепко сжатым кулаком — он пытался защищаться. Мы видели, как они уходили по сопке. Двое. Но сил за ними гнаться не было. Постреляли — и плюнули. Психолога все равно не оживишь, а отомстить за него и за других ребят — мы еще отомстим. Когда тащили его в лагерь, из кармана выпала фотография, на которой был заснят погибший — тогда еще мальчик лет шести, сидящий на пони в зоопарке.
— Да ну тебя, — сказала Оля. — Иногда ты совсем чужой бываешь. Ты словно уходишь от меня куда-то. О чем ты думаешь?
— О тебе, — сказал я, наклонился и поцеловал ее в разгоряченную от костра щеку, в губы — она рассмеялась.
— Ты совсем не умеешь целоваться. Как ребенок маму, целуешь. Во-первых, почему у тебя всегда глаза открыты?
— Кто их знает.