Мой сосед сразу же догадался, что я еще школьник, и на его лице выступила усмешка, почти всю дорогу сопровождавшая его и меня до самого Красноярска, где, к большому моему облегчению, он вышел. Но Красноярск появился не сразу, и еще долго-долго я должен был прятать глаза от этой усмешки и выслушивать насмешливые вопросы, на которые не умел ответить, не зная истмата и тех совсем не школьных порядков, издавна заведенных в вузах. Но только исчез мой насмешливый спутник, как свобода опять вернулась ко мне вместе с чувством простора, того самого простора, бежавшего за окном и, кажется, простившего мне мой обман.
Я сошел с поезда на станции Байкал, где мне пришлось спать на станционном полу, целую неделю дожидаясь начала навигации. А затем пароход «Ангара» гостеприимно принял пассажиров, в том числе и меня с моей плетенной из соломы корзинкой.
Теперь, как и мои современники, я много знаю об уникальном озере и о том, что это озеро — фильтр, очищающий себя от всего, что приносят в него реки и ручьи, а тогда я дивился его первозданной чистоте и прозрачности, тому ежедневному чуду, которое, обновляясь, обновляло и все окружающее.
Вокруг была свежесть, ее ведали люди верхнего палеолита, современники той особой тишины, которую сейчас можно найти только в больших лесах и степях Восточной Сибири.
Посланник и уполномоченный этой внушительной, как внезапный раскат грома, тишины, бурятский лама в желтом халате сидел на палубе, подложив под себя ноги, и, молитвенно шевеля губами, перебирал четки. Время от времени к нему подходил молодой бурят, студент Томского университета, ехавший в Куйтунскую степь на летние каникулы, и в чем-то пытался убедить ламу на своем неторопливом, наполненном паузами и медлительными вздохами языке. В чем он хотел его переубедить? Может, вел антирелигиозную пропаганду и требовал, чтобы лама тут же снял свой желтый халат и занялся полезной для общества деятельностью, например удалился в высокогорную степь пасти скот или на Ину ловить в плетенные из ивняка «морды» сигов и тайменей?
При одном воспоминании о высокогорной степи меня охватывало особое чувство, точно я был уже там и вдыхал запах полыни и богородской травы. Но я был пока еще здесь, на палубе «Ангары», и присутствие Байкала заливало мое сознание такой полнотой бытия, которую мне хватит вспоминать до конца моей жизни.
Бытие это, казалось, не имело тяжести, и акварельная прозрачность его еще тогда, как и теперь, связывала меня с живописью Панкова, с которым я познакомлюсь через четырнадцать лет. Сколько раз, разглядывая эти картины, я вспоминал Байкал и видневшиеся вдали горы, как бы сошедшие с конца кисточки, прикоснувшейся не только к акварельной краске, но и к утренней свежести, манившей меня и предлагавшей мне простор, не ограниченный никаким горизонтом. Близь здесь была погружена в даль, как пароход «Ангара» — в бездонное пространство загадочного озера.
Возле Усть-Баргузина пассажиры пересели с парохода в лодки, чтобы причалить к берегу, и лама в желтом халате тоже сел в лодку, держа в руках два новых заграничных чемодана из крокодиловой кожи.
В городе Баргузине меня ждала бабушка и бабушкин мир, свернутое, как ковер, детство, которое начало разворачиваться, как только я увидел деревянные дома, речку Банную и небо, то особое темно-синее баргузинское небо, что снилось мне в Ленинграде в моих цветных акварельных, похожих на картины Панкова, снах.
А потом — Дароткан и стремительно летящая по камням Ина после двух недель, проведенных в Баргузине среди сверстников. Сверстникам не без хвастовства я рассказывал о сфинксах на берегу Невы, о вычерченных рукою Петра василеостровских улицах и о том необыкновенном собеседнике, который появлялся в Соловьевском саду и, присев рядом со школьниками на скамейку, приобщал их ко всем тайнам и загадкам мира.
И вот я стою рядом с Даротканом на камнях Ины и, держа в руке длинную гибкую удочку, ловлю хариусов.
Ина не сразу узнала меня, и я долго стоял на берегу, примеривая к своей душе весь этот край, чтобы, как Дароткан, одеться во все это прохладное утреннее пространство, слить себя с рекой и деревьями, карабкающимися на крутую, словно падающую на нас гору.
— Все, что есть тут, — спрашивает Дароткан, показывая на горы, наверно, нет там, откуда ты приехал?
— Да, — отвечаю я, — мне там этого не хватало.
Мне действительно не хватало всего того, что было здесь и осталось позади. Прежде чем попасть на Ину, мне довелось проехать через несколько знакомых с детства деревень и услышать голос бывшего старосты Степана Харламыча, стоявшего на крыльце и кричавшего на свою невестку:
— Чтоб тебя язвило, холера!
В языке этого края было столько жизни, страсти и энергии, о которых не ведали спящие на ходу лингвисты в своих университетах, до сих пор гадающие, откуда берет силу и ярость язык простых неграмотных людей. А сейчас я слушаю неторопливую речь Дароткана, этого прирожденного переводчика с языка природы на язык людей.
Его слова вплетаются в речной шум Ины и в дым костра, смешиваясь с запахом табака, тлеющего в медной бурятской трубке.