Четыре дня спустя
Четыре дня спустя я возвращался в полк уже на перекладных. С «Андреем Шенье» в кармане и надсадной болью в душе. И места себе не находил от боли этой.
Спросите: а как же Настюхи, Варюхи, Машеньки, Глашеньки? Да просто другого круга коловращения эти. Не Аничкиного. А здесь — Аничкиного. Кузина любви моей в жарких объятьях моих была…
Помнится, пил я неуемно. В дороге пил, во всех встречных и поперечных трактирах, а на станциях — с особенным неистовством почему-то. Ожог души пытался остудить…
— Ваше благородие, банчок не желаете-с?
Смотритель спрашивает весьма вкрадчиво.
— Чего тебе?
— Лошадок долго ждать, а в тихой половине офицер банчок предлагает. Мирно и покойно время скоротаете.
— Банчок так банчок.
Вхожу, тоску свою волоча. Вижу: поручик конно-пионерского полка. Приятной обходительности.
— Куда поспешаете?
— Во Псков.
— Вам — на юг, мне — на север, — улыбнулся этот коннопионер. — Удобно метать, не правда ли?
— Да хоть сверху вниз, хоть справа налево. Что в банке, северянин?
— Пятьсот рублев не жалко?
— На все пятьсот под туза бубен.
— Нет вашего счастья, поручик. Ни в каком ряду нет.
— И еще полтысячи. Да на того же туза. Может, еще и догоню свою удачу.
— За счастьем гоняться — пустое занятие. Впрочем, воля ваша, поручик. Воля ваша, а карта — наша.
Верное слово сказал коннопионер: пустое занятие за счастьем гоняться. И оно от меня ускакало, и я от него ускакал. По разным тропам, по путям разным…
Потому, видать, и проигрывал легко. Ни куражу во мне не было, ни азарту, ни интересу даже. Как и лошадей у смотрителя. Может быть, если бы заржали призывно кони под окном, остановился бы я. Но кони не заржали, и коннопионер очередной банк у меня сорвал: везло ему в игре сегодня.
— Коль больше денег нет, так и игре конец.
— У меня пистолеты добрые. Ставлю по тысяче каждый.
— Не нужны мне пистолеты. Конно-пионеры люди тихие.
— За пару тысячу!
— Нет, поручик, уж увольте. Своему слову я хозяин.
А в меня вдруг упрямство вселилось. Не кураж, не ажитация, а глупая упрямая обида. Будто бес в мальчишку безусого, отцовскими деньгами впервые зеленое сукно засевающего.
— Нет, так невозможно, невозможно так разойтись…
Бормочу, карманы обшаривая. В сумку зачем-то заглянул, хотя и знал, что денег нет уж ни бумажки. Мундир охлопал… А там — хрустнуло. И вытащил я из-под него пушкинского «Андрея Шенье». И на стол бросил:
— Вот.
— Под бумажки не играю.
— Протрите глаза, конно-пионер! Это — сам Пушкин, своей рукой написал!
— И вправду Пушкин? — Мой визави в рукопись вгляделся. — А как не его то рука?
— В чести моей сомневаться изволите? Так у меня разговор короткий.
— Не сомневаюсь, Олексин… Не ошибся с фамилией? Уж извините, если напутал что.
— Не напутали, — говорю. — Ни со мной, ни с бумагами, кои просматриваете сейчас. В тысячу рублев пойдет?
Хотел же на червонную даму поставить, до жжения сердца хотел — и опять не посмел. Не моей была червонная дама моя. И я на бубновую поставил.
— Бита!..
Встал я и побрел куда-то. Мимо смотрителя, через всю избу — в холодные сени. И в сенях этих горячим лбом в холодную бревенчатую стену уперся.
Ничего больше у меня не было. Ни юной любви, на чужом диване преданной. Ни бесценной дружбы со славой всей России, на корявый станционный стол брошенной за тысячу рублей. Ни чести более уж не было, ни совести, ни родительских глаз, ни офицерского незапятнанного мундира. Ничего не было, из-за чего стоило бы жить.