Перед отъездом (на прощание наш интендант выдавал две пары белья и мыло) мне захотелось сходить в комнату Лучаны (там все было ободрано, как после бомбежки) и сказать ее духу пару слов. Но стоило мне войти и увидеть железный остов кровати, как убийство поднялось со дна моей души и хлынуло через рот. И даже через ноздри. Меня еще никогда так не рвало (просто повезло, что по коридору в это время никто не проходил), теперь я понимаю, что тошнотворная лавина, которая с грохотом извергалась из меня, заставив встать на корточки, и была моей старой жизнью. Моим стоянием в углу и поеданием штукатурки на улице Тоцци, отравой, которой моя мать набила себе живот, полузадушенными криками в спальне для старших мальчиков, сырыми простынями, хлоркой и прогорклым маслом. Моей старой жизнью на корточках. Правда, новая жизнь так и не началась.
Петра
Англичанин сводит меня с ума.
– Mud in your eyes! Грязь тебе в глаза! – сказал он, поднимая рюмку с граппой, которой угостил его Секондо, и повар засмеялся, хотя по-английски ни бельмеса не понимает.
Вечером я поискала эту фразу в словаре, и выяснилось, что такой тост и впрямь существует, только он очень старый. Голова у Садовника заполнена всяким старьем, будто игольная подушка иголками. Пулия считает, что он сынок богачей, учился в каком-нибудь Гарварде и торчит здесь потому, что поссорился с родителями и они перестали давать ему деньги.
А я думаю, что он выстроил крепостную стену из слов, на манер той, что окружает «Бриатико», – высокая, из неровных камней, с виду неприступная. У стены тоже есть свои секреты: собачья дыра, через которую в поместье приходит Зампа (а много лет назад пролезали мы с братом), и железная калитка на северном склоне, там, где к стене подступает густой орешник. Калитка с виду крепкая, но на деле едва примотана проволокой, надо только знать, где искать защелку, а потом суметь продраться через лещину. В Садовнике тоже должна быть лазейка, и я ее найду.
Если бы я носил сердце на рукаве, сказал он, когда я спросила его, что он обо мне думает, мое сердце расклевали бы галки. Еще одна цитата. Как будто своих слов недостаточно. В тот вечер мы сидели в прачечной одни, во всем отеле погас свет, и он спустился в подвал, чтобы мне не было страшно сидеть там среди красных мигающих глазков. Аварийные лампочки в богадельне понатыканы довольно густо, свет тут вырубается по нескольку раз за сезон.
В такой кромешной тьме только жуткие истории рассказывать, мы так и сделали, но я об этом быстро пожалела. Уговор был рассказывать настоящие, но лучше бы Садовник рассказал про скелет, выходящий из шкафа. Или одну из своих сказок, например ту, где парень в землю на локоть врастает, стоит ему чужую жену пожелать. Вместо этого он рассказал мне историю про капитана яхты, от которой у меня заболела голова. Не могу поверить, что они могли так поступить и остаться в живых. Я бы их ночью всех передушила, как цыплят.
Однако уговор есть уговор, нужно было продолжать, и я рассказала историю про сгоревшую часовню, от которой голова заболела у него – даже в темноте было видно, как он побледнел. Пока я говорила, ноздри мне заполнила копоть, сухой запах сожженного дерева и холодный дым. Не думала, что помню все так отчетливо. В часовне были банки с суриком и серебрянкой, зарешеченные окна были открыты, терпентин выплеснулся на стружки, поэтому постройка сгорела дотла, ничего не осталось. Ключ остался у нас, и брат спрятал его в тайник, о котором знали только мы двое: я помню, как он стоял там, под навесом, шаря рукой в виноградных листьях, обожженных заморозком. Это было первое место в доме, которое я проверила, когда искала братову добычу, но кроме ключа, завернутого в промасленную тряпку – будто револьвер – под стрехой ничего не оказалось. Теперь я понимаю почему.
Не знаю, зачем я рассказала Садовнику про часовню, ведь когда-то я дала Бри слово, что забуду этот день, он заставил меня поклясться нашей кошкой, с этой кошкой на руках он стоит на фотографии, которую я держу возле кровати. Самое странное, что я не помню ее имени. Она была белая, с черной грудкой, и ловко охотилась на птиц.
Я не стала упоминать о гибели брата, но странным образом, пока я рассказывала про пожар девятилетней давности, ощущение его смерти стало еще отчетливее, как будто рассеялся дым или отхлынула вода. Все это время, начиная с первого марта, когда я прибежала на рыбный рынок с туфлями в руках, Бри был мертв условно, формально, казенно, а значит, понарошку. Его тело обратилось в прах, но у нас дома о нем говорили как о живом, и мне это нравилось.