Костя сообщил о своём решении в понедельник, в конце обеда. Новость вызвала за их столом смесь из разочарованных и торжествующих возгласов – кое-кто из парней заключил пари на его решение. Гаспаряна хлопали по спине и плечам, сам он сиял грустной армянской улыбкой. Теперь предстояло самое неприятное. Дав другу время освоиться с его новой ролью, перед отбоем Костя отозвал его в глухой конец коридора, где располагался хозблок, в это время пустующий, и там, в тесной каптёрке, на перевёрнутых вверх дном вёдрах, поведал ему свою историю.
Рубен умел слушать. Он ни разу не перебил друга во время его беспощадной исповеди, продолжал хранить молчание и после того, как в ней была поставлена последняя точка. Это было очень неловкое молчание, но когда он заговорил, Костя с облегчением понял, что не ошибся.
– Ты не хочешь, чтобы ребята об этом знали, да?
– Да.
– Хорошо. – Он поднялся, Костя тоже. Рубен потоптался на месте, расчесал пятернёй волосы, о чём-то размышляя.
– Что? – не вытерпел Костя.
Гаспарян посмотрел ему в глаза. Вздохнул, задумчиво помотал головой.
– Всё так плохо? – Костя криво усмехнулся.
– Не представляю, чем тебе помочь.
– Ты уже помог.
– Ерунда. Чем?
– Тем, что согласился быть рядом…
– … в не самый лучший день твоей жизни? – грустная улыбка мелькнула на его лице и растаяла. – Послушай… Я ценю твоё доверие и постараюсь не подвести, это само собой. Но ты должен знать, Джедай: ты всегда можешь на меня рассчитывать. Если тебе нужна будет какая-то помощь… всё равно какая. Или просто захочешь поговорить. Ты понял?
Костя сглотнул ком в горле, хрипло ответил:
– Спасибо.
Ему захотелось на воздух. Он выскользнул во двор через боковой вход и подставил лицо холодному сырому ветру. Горячие слёзы закипали в душе, искали выхода. Этого ещё не хватало – сопли на кулак наматывать, ругал он сам себя, но ничего не мог поделать. Горечь, копившаяся в душе весь последний месяц, под действием дружеского участия словно бы вступила с ним в химическую реакцию, результатом которой стало выделение большого количества солёной воды. Костя отступил вглубь дверного портала, куда не доставал холодный свет прожектора, освещающего плац, и, бормоча ругательства, принялся размазывать слёзы по лицу тыльными сторонами ладоней и рукавами, пока не вспомнил про носовой платок, которым почти никогда не пользовался. Вытер лицо, высморкался и несколько раз глубоко и медленно втянул и выдохнул ледяной воздух.
Непрошеные слёзы наконец иссякли, но с таким лицом нельзя было возвращаться в казарму. Он посмотрел на часы: до отбоя оставалось чуть меньше двадцати минут – и решил перекантоваться здесь. Градус его переживаний постепенно возвращался в границы нормы, а в этом диапазоне мозг уже фиксировал сигналы кожных рецепторов – иначе говоря, Костя понял, что на дворе вторая половина осени и он замерзает. Он вошёл внутрь, закрыл за собой дверь и прислушался. Из открытой двери ленкомнаты доносились возбуждённые голоса и взрывы хохота, в дальнем конце коридора чутко дремал на своей тумбочке дневальный. Костя вздохнул и не спеша направился к своим. Дневальный метнул в его сторону бдительный взгляд, но, узнав своего, расслабился.
…………………………………..
Свадьбу он вспоминать не любил.
Не ожидая от неё ничего хорошего, Костя был готов ко всему. Больше того: иногда, с отчаянием приговорённого, он в глубине души лелеял картины полного провала, который должен был неминуемо кончиться разрывом. В такие минуты исполнение угрозы Павловского о ссылке в дальний гарнизон казалось ему просто спасением, а сам этот мифический гарнизон представлялся землёй обетованной, в которой он был готов искупать свой позор хоть до конца земной жизни. Во всяком случае, этот вариант был предпочтительней пожизненного заключения в купленных и обставленных тестем апартаментах, рядом с женщиной, которая оказалась совсем чужой…
Так как о романтических переживаниях можно было забыть, он смотрел на происходящее трезвым взглядом стороннего наблюдателя, пытаясь увидеть всё глазами Павловских. Презирая себя за это, он не мог не признать, что его родные, несмотря на все усилия, выглядели удручающе провинциально.
Новый костюм и белая рубашка с галстуком сидели на отце вполне прилично – в другое время Костя бы с гордостью признал, что папа всё ещё видный мужчина. Однако скованные, неловкие движения делали его похожим на маленького сорванца, которого поймали, отмыли и втиснули в парадную одежду, строго-настрого наказав хорошо себя вести и не пачкаться.
Лилька, как обычно, была вся в оборках и кружевах, к которым питала слабость, проистекавшую, как подозревал Костя, от её увлечения сентиментальными романами. Воображая себя тургеневской девушкой, она старалась выглядеть и одеваться соответствующим образом и была, конечно, трогательно мила – но чертовски несовременна.
И только мама была просто мамой. Её не смогли испортить ни сшитое на заказ бархатное платье, ни причёска, сделанная у парикмахера Елены Матвеевны. Она вся была воплощённая материнская любовь и забота, и это служило ей лучшим украшением.