Кирилл смотрел на него и все-таки, в который раз, не мог поверить, что за этой чуть трясущейся головой, старой кожей, ушедшими в себя, в темноту спрессованного времени, глазами живет, помнится, таится другая, почти бесконечная жизнь. И самое начало века, и вступление в партию, и учеба в Геттингене, и эмиграция, и красинская группа большевиков-террористов, и смертная казнь, в последнюю минуту из-за настойчивых просьб великосветских родственников замененная пожизненной каторгой. И гражданская война, освобождение Сибири, Дальнего Востока, его имя рядом с именами Блюхера, Уборевича, Постышева. И снова работа за границей… Работа, которую он, Кирилл, не знал как назвать, определить… И снова Россия, участие в съездах, пленумах. И начало войны, ленинградская блокада, полет с особым заданием Сталина в Америку… И исчезновение отца — сразу, с аэродрома, в начале 43-го на двенадцать с половиной лет… И снова — не конец! Снова — работа, работа… Последние попытки менять себя, мир, не сдаваться. Долгая, глухая отставка, пенсия и все блага — не по рангу, опала. И только последние годы снова какой-то интерес, воспоминания о нем. Может быть, потому, что Логинов?.. А может, просто он остался один из последних. Тех, внушающих и недоверие, и интерес, и странную боязнь: как в России издревле боялись старцев-колдунов, хранителей, вещунов?
Может быть, потому, что Корсаков по-настоящему узнал отца очень поздно, в семнадцать-восемнадцать лет, именно тогда-то, в Кирилловы студенческие годы, принятая ими обоими манера иронической, мужской свободы друг от друга переходила с ними из возраста в возраст. Это можно было назвать и доверием, и больше — уверенностью отца в сыне.
Кирилл Александрович помнил ночной разговор матери с отцом, когда сын вернулся вечером в непотребном состоянии после сдачи очередной сессии. На все причитания, возмущение, требование поговорить с ним «по-мужски» отец после долгой паузы ответствовал: «Если Кирилл сделал так, значит, он прав». И молчание после этой, закрывшей диалог, фразы. Мать лучше Кирилла знала отца… Она знала, что это последнее слово. И оно действительно было последним, потому что никогда больше в жизни Кирилл не давал повода для обсуждения его поведения.
Потом не стало матери. Отцовский инфаркт. Его, Кирилла, испуганная командировка в Москву, вызов Февроньи Савватеевны… Слова Марины, что это единственное отцовское спасение… И долгие, тайные уговоры самого себя, что это действительно так! Корсаков, каждый раз наезжая в Москву, видел это новое сообщество, снова крепкий, но другой, уже чужой отцовским дом. Белизна скатертей, полотенец, белья, занавесок, воротничков, дорожек… Какая-то снежная, крахмальная белизна и прищуренный, иронический, издалека вопрошающий его, Кирилла, отцовский взгляд: «А ты уже не надеялся? Не надеялся, что я снова выкарабкаюсь?» И еще…
Кирилла иногда даже пугало это заигрывание со временем, с возрастом! Эта уверенность, что уже нет в жизни тех неожиданностей, тех ударов, которые могли бы завалить, закончить, побороть его, отца, сопротивление. Это иногда казалось ему уже бесчувственностью. Тайной эгоизма природы.
Он никогда не просил помощи у отца. Не просил о малейшем содействии, разве что сразу после института, когда ему до смерти не хотелось ехать на военные сборы. «Как же это я буду
У Кирилла была прекрасная анкета, образование, хорошая голова, школа, обида на начало жизни. И не открываемая, даже самому себе, уверенность, что он всего добьется сам. Нет, не особых каких-то благ, а осмысленности своей жизни. Уважения к самому себе. Именно это он больше всего ценил в отце. Да, да, именно естественное, природное уважение к самому себе.
— Дети как? На юге? — то ли спросил, то ли констатировал Александр Кириллович.
— Да, с Мариной.
— Выросли?
— Генка очень вытянулся.
— А Галка, наверно, совсем невеста?
Это был тоже не вопрос, а как бы финал естественного разговора дедушки о внуках. Александр Кириллович никогда не баловал их ни вниманием, ни особой лаской.
— Ну… что? — отец неожиданно резко повернулся к Кириллу Александровичу. — Что еще наши умники с Афганистаном придумали? Так ведь я и до новой войны доживу?!
— А тебе бы хотелось? — с внезапным, даже для самого себя, раздражением спросил Корсаков. Его сейчас совершенно не интересовал ни Афганистан, ни «наши умники», ни мрачные пророчества.