Я наблюдал его, пока он говорил это. Мне показалось, что он глубоко изменился. Усталый, отмеченный неприятностями, заботами, с глазами, покрасневшими от бессонницы. Но голос его был все тем же: музыкальным, необычайно мягким. Голос человека простого, доброго, великодушного. Его огромные уши удивительно похудели. Они стали прозрачными. Сквозь его правое ухо, которое находилось ближе к окну, я видел, как просвечивали розовые отблески крыш, зеленый свет деревьев, синева неба. Другое ухо, обращенное к одной из стен комнаты и находившееся в тени, казалось изготовленным из белого вещества, хрупкого и ломкого; можно было подумать — восковое ухо. Я смотрел на Анте Павелича, на его волосатые руки, его низкий, упрямый, жесткий лоб, чудовищные уши. Что-то вроде жалости вызывал во мне этот человек — простой, добрый, великодушный, богатый человеческими чувствами столь деликатными. Политическая ситуация за эти последние месяцы серьезно осложнилась. Восстание партизан вызвало брожение во всей Кроации — от Земуна до Загреба. Глубокое искреннее страдание отражалось на бледном, почти землистом лице Поглавника. Как он должен страдать, подумал я, это золотое сердце!
Адъютант П. вошел, чтобы сообщить о прибытии посла Италии Раффаэле Казертано.
— Пригласите его войти, — сказал Анте Павелич, — посол Италии не должен дожидаться в приемной.
Казертано вошел, и мы долго разговаривали совершенно просто и с большой сердечностью о проблемах, вызванных создавшейся ситуацией. Банды партизан по ночам пробирались до предместий Загреба. Но верные усташи Павелича быстро одержали верх в этой неприятной гверилье.
— Кроатский народ, — говорил Анте Павелич, — хочет быть руководимым с добротой и справедливостью. Я присутствую здесь, чтобы соблюдать доброту и справедливость.
Пока он говорил, я смотрел на ивовую корзину, стоявшую на столе, справа от Поглавника. Крышка ее была приподнята: было видно, что корзина полна чем-то вроде «фрутти дель маре» — плодов моря. По крайней мере, так мне показалось; можно было бы сказать устрицы, но уже извлеченные из их раковин, как бывает иногда на больших подносах в витринах Фортнума и Мэзона на Пикадилли[548] в Лондоне. Казертано посмотрел на меня и подмигнул:
— Это тебе говорит кое о чем, хороший суп из устриц, а?
— Это устрицы из Далмации? — спросил я у Поглавника.
Анте Павелич поднял крышку корзины, и, показывая мне эти морские фрукты, эту массу, клейкую и желатинообразную, сказал с улыбкой, с его доброй усталой улыбкой:
— Это подарок от моих верных усташей; здесь двадцать килограммов человеческих глаз.
XIV. «OF THEIR SWEET DEATHS»[549]
Луиза смотрела на меня расширенными глазами с выражением страдания и отвращения на ее бледном лице.
— Мне стыдно самой себя, — сказала она тихо, с улыбкой глубокой униженности, — нам всем должно быть стыдно самих себя.
— Почему бы мне должно было быть стыдно себя самой? — возразила Ильза. — Мне не стыдно меня самой.
— У нас нет необходимости в другом маленьком Иисусе, — сказал я. — Каждый из нас может спасти мир. Каждая женщина может произвести на свет другого Иисуса, каждый из нас в состоянии, посвистывая, карабкаться на Голгофу, предоставить себя, чтобы его прибили гвоздями, напевая на кресте. Это не так уже трудно сегодня — быть Христом.
— Зависит только от нас самих, — сказала Ильза, — чувствовать себя чистыми и невинными, как Богоматерь! Война не в состоянии загрязнить меня, она не в состоянии загрязнить ребенка в моей утробе.
— Это не война грязнит нас, — ответила Луиза, — это мы сами загрязняем все наши мысли, все наши чувства. Мы грязны. Это мы сами приносим бесчестье нашим детям в нашей утробе.
— А мне наплевать на войну, — сказала Ильза.
— О! Ильза! — воскликнула Луиза тоном упрека.
—
— Дайте, я расскажу вам историю детей Татианы Колонна, — сказал я. — Это тоже христианская история, Луиза.
— Я не доверяю вашим христианским историям! — сказала Луиза.