— Почему ты стрелял в моих солдат?
Ребенок удивленно посмотрел на офицера. Переводчику пришлось повторить ему этот вопрос.
— Ты хорошо знаешь. Зачем же спрашиваешь? — ответил ребенок. Его голос был спокойным и ясным, он отвечал без тени страха, но не без некоторого безразличия. Он смотрел офицеру прямо в лицо и прежде, чем ответить, весь вытягивался, точно солдат.
— Ты знаешь, что такое немцы? — спросил у него офицер тихо.
— А ты, разве ты сам не немец, товарищ офицер? — ответил ребенок.
Тогда офицер сделал жест, и
— Нет, не здесь, немного дальше, — сказал офицер, поворачиваясь к ним спиной.
Ребенок зашагал рядом с фельдфебелем, торопясь, чтобы делать такие же крупные шаги. Внезапно офицер обернулся, поднял свой хлыст и крикнул:
— Который час? — спросил офицер. Потом, не ожидая ответа, он стал ходить взад и вперед перед ребенком, похлопывая себя хлыстом по сапогам. Лошадь, которую он тянул за узду, следовала за ним, наклоняя голову и шумно отфыркиваясь. Потом офицер остановился перед ребенком, посмотрел на него молча, долгим и пристальным взглядом и, наконец, сказал усталым, тихим голосом, полным досады:
— Слушай, я не хочу причинять тебе зла. Ты всего только козявка; я не веду войны с козявками. Ты стрелял в моих солдат. Но я не веду войны с детьми.
— Левый глаз, — тотчас же ответил мальчик.
— Как ты это узнал?
— Оттого что из двух только в нем есть человеческое выражение…
Луиза коротко дышала и очень крепко сжимала мою руку.
— А ребенок? Что случилось дальше с ребенком? — спросила она, понизив голос.
— Офицер поцеловал его в обе щеки, одел его в золото и серебро, вызвал придворную карету, запряженную восьмериком белых коней с эскортом из сотни ослепительных кирасир, и пригласил этого мальчика в Берлин, где Гитлер принял его как королевского сына, при восторженных криках толпы, и выдал за него свою дочь.
— О! Да, я знаю, это не могло закончиться иначе.
— Я повстречал этого офицера некоторое время спустя в Сороках, на Днестре. Это очень серьезный человек, отец семейства, но настоящий пруссак, настоящий Пиффке, как говорят венцы. Он рассказывал мне о своей семье, о своей работе. Он — инженер-электрик. Он говорил мне также о своем сыне Рудольфе, мальчике десяти лет. Было действительно трудно отличить стеклянный глаз от другого. Он сказал мне, что именно в Германии изготовляют самые лучшие в мире стеклянные глаза.
— Замолчите, — сказала Луиза.
— У каждого немца есть стеклянный глаз! — сказал я.
XIII. КОРЗИНА УСТРИЦ
Мы остались одни. Два слепых солдата ушли в сопровождении санитарки. Ильза, которая до этих пор не проронила ни слова, посмотрела на меня, улыбаясь: «Стеклянные глаза, — сказала она, — это все равно, что стеклянные птицы. Они не умеют летать».
— О! Ильза, ты все еще веришь, что глаза летают? — спросила Луиза. — Ты — настоящий ребенок, Ильза.
— Глаза — это плененные птицы, — ответила Ильза. — Глаза этих двух немецких солдат были пустыми клетками.
— Глаза слепых — это мертвые птицы, — сказала Луиза.
— Слепые не могут выглянуть наружу, — ответила Ильза.
— Они любят смотреть на себя в зеркало, — сказала Луиза.
— Глаза Гитлера, — сказала Ильза, — полны мертвыми глазами. Они полны глазами мертвых. Там сотни, тысячи таких глаз.
Ее можно было принять за ребенка — Ильзу. Это была маленькая девочка, переполненная странными мыслями и странными причудами. Быть может оттого, что мать ее была англичанкой, мне казалось, что Ильза была портретом Невинности написанным Гейнсборо[523], который писал женщин, похожих на пейзажи, со всей наивностью, горделивой печалью, истомой и достоинством английского пейзажа. Но было в Ильзе нечто такое, что является недостатком английского пейзажа и живописи Гейнсборо, нечто инспирированное, капризное семя безумия. Ильза была, скорее, изображением Невинности, написанным Гойей. Эти светлые волосы, короткие и вьющиеся, эта разлитая по лицу молочная белизна (О, Гонгора!) среди роз рассвета, эти голубые глаза, усеянные серыми крапинками вокруг зрачков, эта привычка грациозно склонять головку на плечо, с непринужденностью, полной лукавства, — делали ее похожей на изображение Невинности, которое написал бы Гойя эпохи Каприччиосов[524], на горизонте сером и розовом пустынного кастильского пейзажа, изжаждавшегося пейзажа, над которым очень высоко пробегает невидимый ветер и запятнанного там и здесь кровавыми отблесками.