Мы тоже вышли в сад и под осенним солнцем, в запахе меда и увядших цветов направились к первой метке для мяча. Игроки появлялись и пропадали в складках местности, как пловцы среди гребней волн. Мелькали сверкающие на солнце кончики клюшек, гольфисты поднимали сомкнутые руки к небу и оставались на миг в этой молитвенной позе, потом клюшки, сверкая, опять прочерчивали в зеленом воздухе широкую дугу и исчезали, потом появлялись снова, как на огромной балетной сцене. Ветер выдувал в траве нежную мелодию, голоса скакали по полю – зеленые, желтые, красные, синие, – расстояние придавало им гибкую звонкость, мягкость и отрешенность. Группа молодых дам сидела в траве, перебрасываясь шутками и смеясь. Все поворачивали головы в сторону Галеаццо: тот прохаживался невдалеке с Бласко д’Айетой, проводя смотр этого соблазнительного парада молодых, коварных дам. Это был
Вдруг Галеаццо заметил меня, оставил Бласко д’Айету, подошел и положил мне руку на плечо. Мы не разговаривали уже больше года, и я не знал, что сказать ему.
– Давно вернулся? – спросил он меня с легким упреком в голосе. – Почему не заходишь ко мне?
Он говорил доверительно и с некоторой необычной для него отрешенностью. Я ответил, что был в Финляндии, серьезно болел и сейчас еще очень слаб.
– Я очень устал, – добавил я.
– Устал? Хочешь сказать, что тебе все опротивело? – спросил он.
– Да, мне все опротивело.
Он посмотрел на меня, потом сказал:
– Увидишь, скоро дела пойдут лучше.
– Лучше? Италия – мертвая страна, – сказал я. – Что ты хочешь от мертвеца? Остается только предать его земле.
– Никогда не знаешь, как все обернется, – сказал он, – никогда нельзя загадывать.
– Может, ты и прав, нельзя загадывать.
Я знал его с детства, он всегда защищал меня ото всех, хоть я об этом не просил. Он защищал меня в 1933-м, когда меня приговорили к пяти годам, защищал, когда меня арестовали в 1938, в 1939, в 1941-м, он защищал меня от Муссолини, от Стараче, от Мути, от Боккини, от Сенизе, от Фариначчи; я был глубоко и сердечно благодарен ему, несмотря ни на какие политические соображения, мне было жаль его; хотел бы и я однажды быть в состоянии помочь ему. Кто знает, может, я смогу помочь ему когда-нибудь. Но теперь ничего нельзя было поделать. Не оставалось ничего иного, кроме как похоронить его. По крайней мере, я был уверен, что его хотя бы похоронят. Имея стольких друзей, можно было надеяться, что его все-таки похоронят.
– Будь осторожен со стариком, – сказал я ему.
– Я знаю, он ненавидит меня. Он ненавидит всех. Иногда я спрашиваю себя, не сошел ли он с ума. Ты думаешь, еще можно что-то сделать?
– Пожалуй, уже ничего не поделаешь. Слишком поздно. Ты должен был что-то предпринять в сороковом, чтобы не дать ему втянуть Италию в эту постыдную войну.
– В сороковом? – переспросил он и рассмеялся так, что мне это не понравилось. Потом добавил: – Война могла сложиться иначе.
Я молчал. В моем молчании были печаль и настороженность, он уловил это и сказал: