Самыми злобными были Panzerschützen. Казалось, у них были свои счеты с бедными тварями. Я спрашивал их, в чем дело, panzerschützen темнели лицом: «Спросите у собак», – отвечали они сухо и отворачивались. А сидящие на пороге старые казаки смеялись в усы и похлопывали ладонями по коленям. «Бедные собачки, ах, бедные собачки!» – хитро посмеивались они, будто жалели не бедных тварей, а бедняг немцев.
Старухи, выглядывавшие из-за заборов, спускавшиеся к реке с коромыслом на плече девушки, дети, заботливо хоронившие в поле бедных замученных собак, – все улыбались печально и вместе с тем злорадно. Ночь разносила по селам и весям отчаянный лай, жалобное завывание, последний взвизг, собаки скулили в поисках пищи по огородам и хатам, немецкие часовые странными голосами кричали «Пошел вон!». Чувствовалось, они боятся чего-то странно необычного в собаках.
Однажды утром я пришел на артиллерийский наблюдательный пункт посмотреть вблизи атаку немецкой Panzerdivision, танковой дивизии. Танковые дивизионы ждали сигнала к атаке в лесном укрытии. Было прозрачное, свежее утро, я смотрел на сверкающие инеем поля, желто-черные заросли подсолнечника под восходящим солнцем (будто солнце Ксенофонта из третьей книги «Анабасиса», оно поднималось из розовой дымки прямо перед нами на горизонте, как молодое античное божество, нагое и розовое в бесконечности голубого с прозеленью неба, поднималось, освещая дорическую колоннаду Пятилетки, колонны Парфенона из бетона, стекла и стали тяжелой промышленности СССР), как вдруг из леса показалась колонна танков, рассыпавшаяся веером по полю. За несколько секунд до атаки на наблюдательный пункт прибыл генерал Шоберт, он разглядывал поле боя и улыбался. Танки и бежавшие в колее гусениц штурмовики казались выгравированными по меди огромной бескрайней равнины, лежащей на юго-востоке от Киева. Что-то дюреровское было в этой широкой, зарисованной с сухой точностью панораме: в замотанных в маскировочную сетку солдатах – античных ретиариях на медной гравюре; в разнообразном расположении деревьев, повозок, орудий, машин, людей и лошадей на склоне холма, который начинался от наблюдательного пункта и спускался к Днепру; в дали, куда, раскрываясь и расширяясь, уходила перспектива; в согнувшихся фигурках людей, бегущих с автоматами наизготовку вслед за танками, и в самих танках, разбросанных в высокой траве и подсолнечнике. Что-то дюреровское было в тщательной, совершенно готической проработке деталей, сразу схваченных глазом; казалось, будто при изображении оскала мертвой лошади или ползущего через кусты раненого, или опершегося о ствол дерева и прикрывающего глаза рукой солдата резец художника остановился на мгновение отдохнуть и потяжелевшая рука провела по меди след поглубже. Лающие голоса, ржание лошадей, сухие редкие выстрелы и скрежет гусениц казались вырезанными резцом Дюрера по прозрачному свежему воздуху того осеннего утра.
Генерал Шоберт улыбался, хотя тень смерти уже нависла над ним, легкая, как паутина, тень; он, конечно же, чувствовал ее неосязаемое прикосновение, он, конечно же, знал, что погибнет через несколько дней в пригороде Киева, что в собственной смерти проявится тонкое венское изящество, видное по несколько фривольной элегантности его манер (он наверняка уже знал, что умрет через несколько дней, приземляясь на своем маленьком летательном аппарате, «стрекозе», на киевском, недавно захваченном аэродроме: колеса его самолета, коснувшись поля аэродрома, наткнутся на мину, и он вознесется в букете алых соцветий неожиданного взрыва; только голубой его платок с вышитыми белым инициалами упадет невредимым на траву аэродрома). Генерал фон Шоберт относился к старой баварской знати, для которой Вена была не чем иным, как любимым прозвищем Мюнхена. Что-то одновременно моложавое и отжившее, несколько démodéе, было в его аскетическом профиле, в ироничной, печальной улыбке, в странной, прихотливой меланхолии в голосе, которым он говорил мне в Бельцах в Бессарабии: «Hélas! Nous faisons la guerre à la race blanche»[204], которым он говорил в Сороках на Днепре: «Wir siegen unsern Tod. Мы побеждаем свою смерть». Он хотел сказать, что последним, высшим триумфом немецких побед будет смерть германского народа, что немецкая нация завоюет своими победами собственную смерть. В то утро он смотрел, улыбаясь, на колонну танков, рассыпавшуюся веером по равнине под Киевом, а по краю той дюреровской гравюры было начертано старым готическим письмом: «Wir siegen unsern Tod».