Посреди веранды стоял круглый стол, а на нем горела парафиновая лампа без колпака, ярко озарявшая три внутренние стены. Четвертая сторона веранды была открыта и обращена к реке. С неотесанных стропил высокой и крутой крыши свисали рваные тростниковые циновки. Потолка не было, и резкий свет лампы расплывался вверху в мягкий полумрак, постепенно терявшийся среди стропил. Во внутренней стене посредине была дверь, которая вела в средний коридор; она была задрапирована красной занавесью. Коридор выходил на задний двор, к кухонному навесу; тут же, в коридоре, была дверь в женскую комнату. В одной из боковых стен веранды была другая дверь. На ней еще можно было разобрать полустертую надпись: «Контора Лингард и К°», но сама дверь, по-видимому, давным-давно не открывалась. У противоположной боковой стены стояло гнутое кресло-качалка, другие четыре кресла беспорядочно разбросались по веранде, словно стыдясь окружающего убожества. Груда простых циновок лежала в углу; наискось над ней висел гамак. В другом углу, свернувшись в бесформенный клубок, спал малаец, один из домашних рабов, «собственных людей» Олмэйра, как он их называл. Голова малайца была повязана красным лоскутом коленкора. Многочисленное собрание мотыльков в бешеном веселье носилось вокруг лампы под вдохновенную музыку целой тучи москитов. Под крышей из пальмовых листьев бегали и нежно перекликались ящерицы. Цепная обезьянка, привязанная к одному из столбов веранды и спрятавшаяся было на ночь под карниз крыши, взглянула на Олмэйра и оскалилась. Потом она принялась раскачиваться на одной из бамбуковых палок под крышей, и целый дождь пыли и сухих листьев посыпался вниз на убогий стол. Пол был неровный. Под ногами всюду валялись сухие стебли растений и земля. Дом был запущен и грязен. Большие красные пятна, испещрявшие пол и стены, свидетельствовали о нередком и неряшливом жевании бетеля.[2] Легкий речной ветерок слегка колыхал рваные занавески, принося с противоположного берега слабый и тошнотворный запах, похожий на запах увядающих цветов.
Доски веранды громко заскрипели под тяжелыми шагами Олмэйра. Спавший в углу человек забеспокоился, бормоча что — то. За занавешенной дверью послышался шорох, и нежный голос спросил по-малайски:
— Это ты, отец?
— Да, Найна. Я голоден. Неужели все спят в доме?
Олмэйр говорил весело и с довольным вздохом опустился в кресло, ближе всех стоявшее к столу. Найна Олмэйр вышла из завешенной двери в сопровождении старухи-малайки, поставившей на стол тарелку жареной рыбы с рисом, кувшин с водой и бутылку, наполовину наполненную водкой. Заботливо поставив перед хозяином надтреснутый стакан и положив оловянную ложку, служанка бесшумно удалилась. Найна остановилась у стола, одной рукой слегка опираясь на край, а другую бессильно свесив вдоль тела. Лицо ее, обращенное к темноте, сквозь которую ее мечтательные глаза как будто прозревали какую-то упоительную картину, выражало нетерпеливое ожидание. Найна была выше, чем обычно бывают метиски. Правильный профиль отца сочетался у нее с более широким подбородком, унаследованным ей от сулуйских пиратов, ее предков по матери. Ее твердо очерченный рот с полураскрытыми губами, между которыми сверкали белые зубы, придавал легкий оттенок жестокости нетерпеливому выражению ее лица. Впрочем, ее прекрасные темные глаза обладали всей нежной кротостью, свойственной малайским женщинам, хотя в глазах у Найны было больше ума. Они глядели серьезно, широко и прямо, словно видели что-то незримое другим. Найна стояла вся в белом, гибкая, стройная, грациозная, явно не сознавая своей прелести; ее низкий, но широкий лоб обрамлен был блестящей массой длинных черных волос, спадавших ей на плечи тяжелыми косами; ее бледно — оливковая кожа казалась еще бледнее от контраста с их угольно-черным оттенком.
Олмэйр жадно набросился на рис, но, сделав несколько глотков, остановился с ложкой в руке, глядя на свою дочь с любопытством.
— Ты слышала, как проплыла здесь лодка полчаса тому назад, Найна? — спросил он.
Девушка быстро взглянула на него и, отойдя от света, повернулась спиной к столу.
— Нет, — медленно протянула она.
— Здесь проплыла лодка. Наконец-то! Сам Дэйн; он отправился дальше, к Лакамбе. Я это знаю, потому что он сам сказал мне. Я говорил с ним, но он не захотел прийти сюда сегодня вечером. Сказал, что придет завтра.
Он проглотил еще ложку, потом произнес:
— Я почти счастлив сегодня, Найна. Я вижу теперь конец длинного пути, и он уводит нас из этого злосчастного болота. Мы скоро уедем отсюда, моя дорогая девчурка, и тогда…
Он встал из-за стола и стоял, неподвижно глядя перед собой, словно созерцая какое-то восхитительное видение.
— И тогда мы будем счастливы. Мы будем жить далеко отсюда, в богатстве и почете, и позабудем здешнюю жизнь со всей се борьбой и нищетой.
Он подошел к дочери и ласково провел рукой по ее волосам.
— Плохо, что пришлось довериться малайцу, — сказал он, — но я должен признать, что этот Дэйн — джентльмен, настоящий джентльмен, — повторил он.