Черемных всегда думал о людях, попавших в плен, с оттенком презрительного сострадания.
Конечно, если в плен захватили человека, истекавшего кровью от ран или в бессознательном состоянии, — разговор особый.
Но солдат, у которого оставалась хотя бы одна пуля, не имел воинского права сдаваться в плен. В подобных обстоятельствах не покончить самоубийством — трусость.
Так рассуждал Черемных прежде.
А сохраняет ли право на последнюю пулю инвалид, которого уже нельзя назвать солдатом, при условии, если инвалид имеет возможность убить той пулей здравствующего фашиста?
Каждый солдат дорожит своей жизнью, и, если уж прощается с нею, пусть противник заплатит за его жизнь самой дорогой ценой.
Эта мысль явилась сейчас из каких-то тайников и закоулков сознания как откровение. Мысль взбудоражила Черемных; он опять приподнялся на локтях, порываясь встать, но боль его мгновенно утихомирила.
Значит, попадали в плен и герои, которые мужественно не позволили себе застрелиться, потому что предназначили последнюю пулю для врага, отомстили врагу, рассчитались с ним на самом пороге смерти. И как было несправедливо с его, Черемных, стороны с презрением думать о тех людях с несчастливой, горькой судьбой.
Трусы, дезертиры, предатели не дождутся сочувствия от него, Михаила Черемных. Но он отказывается зачислить всех без исключения военнопленных в такую грязную компанию.
Ведь нет драгоценнее того героизма, о котором никто из своих и не подозревает. Лишь совесть солдата — судья последних минут, которые он прожил.
Сейчас уже все недавнее его поведение, и не столько поведение, сколько чувства, ход мыслей, когда он считал, что Пестряков не имеет права покушаться на последний, заветный патрон, предстали совсем в ином свете, и он понял, как эгоистично, неблагородно было рассуждать подобным образом.
Черемных снова попытался привстать с лежанки и застонал.
Пестряков, который баюкал правой рукой левую, ноющую в плече, настороженно вытянул голову на худой шее и обратил к Черемных левое ухо.
— Бери. — Черемных протянул свой пистолет.
— Беру.
Пестряков двумя руками бережно взял пистолет и еще более бережно засунул его за отворот шинели.
28 Пестряков с пистолетом на груди быстро забылся сном: сказались переутомление и потеря крови, а может быть, и то душевное успокоение, которое обретает солдат, когда он после трудной разлуки вновь оказывается при оружии.
Черемных же, напротив, одолела тревожная беспомощность; она неминуемо приходит к изголовью раненого, безоружного солдата. Он был не в силах отделаться от ощущения полной беззащитности, он уже совсем иначе, чем какие-нибудь несколько минут назад, прислушивался к шорохам ночи, к порывам ветра на дворе, к грохочущей бессоннице земли и неба.
И страшная тоска по жизни, зависть ко всем, кто остался по ту сторону фронта, овладели им. Те фронтовики, все до одного, надеются на возвращение домой. А на что может надеяться он, Михаил Черемных, обезоруженный, обреченный на смерть то ли от голода, то ли от палаческой пули, то ли от гангрены, которая, наверное, уже подымается к сердцу?
И как называется это лекарство, которое помогает от заражения крови, — о нем твердил сердобольный лейтенант? Вроде на букву «ц». Черемных все не мог вспомнить, как называется это лекарство, приготовленное из плесени, и так был огорчен своей забывчивостью, словно от того, вспомнит он сейчас или не вспомнит это название, зависит его выздоровление.
Не думать о ранах, забыть о боли, а только вспоминать, вспоминать, вспоминать…
И как всегда, в самые трудные минуты, когда Черемных хотел освежиться душой, он вспоминал дом, Стешу, а чаще и охотнее всего — сына.
Вот Сергейка, еще совсем карапуз, приходит домой из детского сада и хвалится пятерками. Воспитательницы в детском саду ставили отметки за поведение, еду и лежание. Пятерки за еду и лежание ставили тому, кто съедал без остатка свой завтрак и не баловался во время мертвого часа. У них там в детском саду и хор дошкольников создали. Смешно: певцы все беззубые, как раз у ребятишек молочные зубы выпадали.
Еще когда Сергейка ходил в детский сад, Черемных купил ему зеленое пальтецо. Всем было хорошо пальтецо, но не обратил он внимания на то, что пуговицы застегиваются на левую сторону. Стеша пальто застегнет, а чуть Сергейка за дверь — душа нараспашку. А ведь можно было прорезать петли на правом борту, перешить пуговицы, и Сергейка перестал бы стесняться этого пальто, которое застегивалось «на девчоночью сторону»…
Сергейка еще не ходил в школу, когда отец впервые взял его на электровоз. Пусть прокатится по руднику, пусть поглядит с горы на крышу своего дома, на свою улицу. Сергейке очень понравилось в будке электровоза и вообще на руднике. Все заговаривали с ним, показывали разные разности. Когда возвращались домой, Сергейка спросил у отца: «Почему одному мне вопросы задают? Вот у тебя никто не спрашивал, сколько тебе лет и как зовут».