Так, в ожидании Анатолия Ивановича подошло время обеда. Мы услышали грохот тележек, развозящих еду. Обед был в самом разгаре, когда в коридоре раздался какой-то непонятный, совершенно не больничный шум. Кто то стремительно и увесисто перемещался по направлению к нашей палате. Мы оторвались от тарелок и повернулись на звук. Происходило что-то неординарное.
В дверном проеме внезапно мелькнуло разгоряченное зацепинское лицо. Не останавливаясь, он подлетел к моей кровати.
– Смотри, что я удалил у твоего друга! – профессор резко вытащил из-за спины что-то очень большое, завернутое в зеленую пеленку. Такого цвета пеленки были только в одном месте – в операционной.
Он приблизил сверток к моему лицу и откинул ткань, закрывающее НЕЧТО.
Еще не успев понять, что он мне такое протягивает, я вдруг услышал звук, похожий на бульканье. Абдул Гани, кровать которого находилась прямо напротив моей, как-то нехорошо всхрапнул и наклонил голову к полу.
В пеленке пряталось что-то розовое, очень большое, с похожими на бахрому, отвисшими кусочками, которые имели красный и белый цвета.
– Что это, Сергей Тимофеевич? – я призрачно догадывался, но как-то не верилось, что это действительно «то самое».
– Это? Бедро Воротилина! – отчеканил он очень торжественным голосом. По его лицу было видно, как он доволен.
Абдул Гани вывернуло еще раз. Наш сосед Виталий, поступивший два дня назад, был близок к обмороку.
– Сергей Тимофеевич, значит, все удачно прошло? – я спрашивал, но по очень довольному лицу Зацепина понимал, что мой вопрос можно было и не задавать.
– Удачно? Все прошло отлично! – Зацепин просто ликовал.
– Это не злокачественная опухоль? – я понимал, что ответить точно он мне вряд ли сможет, но тем не менее…
– Мы отдадим частички на анализ, но, судя по ткани, не думаю, что опухоль злокачественная. У твоего друга теперь новое бедро с двумя суставами – из железа.
Сергей Тимофеевич, даже не посмотрев на несчастного Абдула Гани и находящегося в полубессознательном состоянии Виталия, накрыл краем пеленки то, что было недавно бедром Анатолия Ивановича, очень быстро, как танк на гусеничном ходу, развернулся и почти мгновенно исчез из палаты.
– А это – в наш музей! – услышал я его голос, доносившийся уже из коридора.
Я испытывал и радость, и гордость, и замешательство, оттого что операция над Воротилиным прошла успешно, и что Сергей Тимофеевич своим профессиональным успехом поделился именно со мной. Хотя почему? Кто я ему? Частный случай в его профессиональной биографии, проблемный пациент без каких-либо шансов на эффективное излечение. Но все равно было очень приятно, как может быть приятно такое высочайшее внимание человеческому существу, привыкшему совсем к другому отношению.
Исторгнув из себя начало обеда, впечатлительный Абдул Гани не притронулся и к ужину. Весь остаток дня афганец подавленно молчал. Душевное равновесие вернулась к нему лишь на следующее утро.
На меня происшедшее не повлияло ничуть. За всю мою жизнь, проведенную в лечебных учреждениях, я бывал в разных ситуациях. В санатории, в палате на двадцать лежачих больных, ежедневно случалось так, что во время обеда кому-то приспичивало в туалет. Терпеть у нас было не принято, стесняться – тоже. Ты вкладываешь в рот ложку с едой, а твой сосед в это время испражняется в судно, а сделав дела и наполнив комнату кишечными «ароматами», спокойно берет ложку и приступает к еде. В таких условиях я находился с пятилетнего возраста, когда во мне еще не сформировалось чувство брезгливости и все происходящее воспринималось как норма. Теперь я понимаю, какое это было скотство, а тогда мы – дети – совершенно не задумывались, правильно ли это, культурно ли оно и насколько подобное эстетично. Мы жили в мире, придуманном и созданном для нас взрослыми, и считали его единственно возможным. Тем более, что правила в нем были жесткие. Пришло время обеда, значит надо есть, что бы вокруг ни происходило, потому что никого не интересует, поел ты или нет – заберут посуду, даже если ты не притронулся к пище.
Такая жизнь приучила не терять аппетита в любых условиях и уж тем более не испытывать особого дискомфорта при лицезрении и обонянии всевозможных физиолого-анатомических мерзостей, в число которых бедренная кость моего дорогого Анатолия Ивановича уж никак не входила.
После того как с руки сняли повязку, я сначала не мог поверить, что это моя рука. Никогда она не была такой ровной. Если честно, то сначала я даже не знал, что с ней делать. Всю жизнь я жил с рукой, которая ломалась от малейшего напряжения. К той изломанной, сильно деформированной, я привык. Я знал, как с ней обращаться, как ее поднимать, как брать и держать ею предметы. Все было обустроено в моем организме для жизни с той рукой.