Амбросимов сонно поднял голову. Очам его предстала отвратительная фигура извозчика, которая, заломив шапку, всем своим видом выражала нужду. По опыту титулярный знал: пользы от этого народа не дождешься.
– Что шумишь, мерзавец? – с беззлобной ленью проговорил он. – Докладывай четко, не мельтеши, а то не понять, каша у тебя во рту, что ли. Ты говоришь великим языком, на котором сам Пушкин Альсан Сергеич изволили выражаться, рожа твоя неумытая.
Никифор приблизился к стойке и, эдак картинно положив руку на сердце, излил свое горе абракадаброй неподражаемого наречия, пересыпая речь чем-то вроде «млин» и «тыкс» и какими-то уж совсем диковинными словесами.
Напор пришлого басурмана был отчаянный. Волей-неволей пришлось прислушаться. Амбросимов стал понимать и даже складывать звуки в осмысленные предложения, несмотря на жару и стойкое желание бросить все и скорее забраться в дачный гамак с графинчиком рябиновой настойки.
Бедствие возничего казалось забавным. Выходило, что его натурально обманули. Ну, уж как-то так невинно, прямо скажем, надули, что и жаловаться грех. Оказывается, часа три тому Никифора остановил господин приятной наружности на углу Арсенальной и Полюстровской набережной, чтобы подвезти на Финский вокзал сундук, громоздившийся на тротуаре в равнодушном покое. Вещь оказалась изрядно тяжелой, хоть и не громоздкой. Сговорившись на трех рублях, сумме, прямо скажем, грабительской даже по такой погоде, Никифор кое-как, а более с помощью пассажира, водрузил поклажу на закорки. Оба употели так, что господин вытирал капли со лба. Но худо-бедно тронулись.
По дороге пассажир веселился, сыпал шутками и даже напевал куплеты. Но, завидя вокзал, вдруг принялся хлопать себя по карманам, заявив, что забыл важный документ, без которого никак не сможет тронуться по железной дороге. За обещанную мзду Никифор готов был уж поворотить, но седок соскочил, крикнув на ходу, чтоб извозчик дожидался его у касс первого класса. Сам же резвым аллюром пустился восвояси.
Честный труженик извоза исполнил все в точности: встал у касс и принялся ждать. И утомлялся этим занятием от восьми до десяти. Но пассажир не изволил явиться. При этом сундук был предоставлен в полное распоряжение Пряникова. Не имея куражу покуситься на чужое добро, впрочем, и отказаться от своего, извозчик счел за благо направиться в полицию.
Сраженный скорее уморительным происшествием, чем честностью «ваньки», Амбросимов приказал заносить скарб.
Двое городовых, недобро зыркая на Никифора, по милости которого их оторвали от чая, кряхтя и, что скрывать, матерясь шепотком, втащили поклажу.
Вещь оказалась приметной. На створках шли затейливо резанные по дереву сцены истории, как видно, евангельской. Стоит поклажа не меньше того, что задолжал пропавший пассажир. А может, изрядно больше.
И что поделать полицейскому чиновнику? Инструкций на такое происшествие даже сам губернатор Клейгельс, обожавший писать распоряжения и правила для полиции, не составил.
Для начала Амбросимов потянул носом. Показалось, веет душком, не то сладковатым, не то приторным. Титулярный осторожно похлопал по крышке сундука и даже попытался вскрыть. Оказалось, сундук заперт. Ключ, без сомнения, остался у пассажира. Видя, что положение безвыходное, Амбросимов решился тревожить местное божество, а именно участкового пристава.
Подполковник Шелкинг покинул кабинет свой, где в окно приятно дуло, с большой неохотой. Но, как любил говорить он подотчетным купцам, принимая щедрые подарки на Пасху, «ноблес оближ». Что купцы, правда, понимали по-своему.
Ксаверий Игнатьевич осмотрел диковинку, строго отмахнулся от жалоб просителя, но изволил царапнуть ногтем крышку. Следствием чего стала досадная ссадина. Пристав счел ее личным оскорблением и приказал крушить врага.
В дежурной явился лом, прозябавший до первого льда во дворе рядом с дровницей. Инструмент был вручен самому здоровенному городовому. Поплевав на ладони более для традиции, чем для нужды, страж ткнул цевье в щель и легонько провернул. Сундук, жалостливо крякнув, сдался.
Душноватый аромат, до того едва различимый в воздухе участка, излился из ящика. Считая себя сугубо воспитанной личностью, пристав нос прикрыл, однако крышку приказал поднять.
Исполнив, дежурный Амбросимов случайно глянул внутрь и немедленно захотел потерять сознание, но постеснялся выказать слабость при начальстве.
Сам же Никифор, вознесясь над полицейскими спинами на цыпочках, кое-как покосился на поклажу, но тут же отпрянул и перекрестился истово не менее шести раз, призывая в защиту крестную силу. А вдобавок обложил свою головушку дурным словом за то, что не скинул обузу в глухом дворе.