Мы жили очень изолированно и не задумывались о морали. Однажды мы с Мишей залезли в стол к отцу и нашли картинки обнаженных женщин и не поняли, зачем они. Потом вернули на место, отец всегда все замечал, даже мелочи. Он не любил открытых дверей. Когда я заходила к нему в кабинет, папа говорил: стой – и я возвращалась закрыть дверь. Подходила к столу, опять: стой, ничего нельзя трогать. Мы с Мишей, конечно, шарили в его столе, но потом все аккуратно, до миллиметра складывали обратно. Мы искали конфеты и всегда находили их в ящиках. Однажды обнаружили уже заплесневелые трюфели и очень жалели.
Папа был обжорой. Он был толст. Любил окунать зеленый лук в сметану, в соль и есть с черным хлебом с маслом и огурцами, всегда очищенными от кожуры и разрезанными вдоль.
Раз, вернувшись с прогулки, Миша с удивлением рассказал маме, как совсем большие дяди глядели в щель между деревянными досками женской купальни на Москва-реке. Я не рассказала маме, что одним из этих больших дядей был мой папа.
Мы просто жили. В отношениях присутствовала некая свобода. Никто не делал ни из чего трагедии.
Как-то Уманский и Кольцов позвали нас на дачу к Воловичам, к чекистам. Папа абсолютно не принимал чекистов, нас бы ни за что не отпустили, будь он дома.
Я поехала: там атмосфера роскоши и декаданса, дачи тогда еще редкость. Нам дачу Сталин подарил, а Воловичи построили сами! Красивый дом, богатая обстановка, множество книг, очевидно, конфискованных, танцы в полумраке – выходит на свет лампы Ефимов, брат Кольцова, а на щеке у него след губной помады – такая обстановка свободы… Мне это очень импонировало.
Оставалась дочь Эренбурга – Ирина Ильинична, чтото она могла… про ту женщину – раз в неделю я просил ее о встрече, она отвечала: перезвоните еще – задыхающимся голосом, пока не назначила четверг. Четверг.
В три. Метро «Аэропорт».
Душеприказчиком писателя числился г-н Константин Х. Уваров – отставной доцент института транспорта держал на заброшенной дороге монополию «Личность Эренбурга», однажды уверовав, что «…истина – одна.
Важно пробиться к ней через толщу лет». Наследник архива, комментатор восьмитомника, разбиратель почерка из города Питера, мы его нашли. Я вяло восхитился служению мощам, соврал о своих целях и после анестезии тронул нерв:
– У вас есть письма Уманского к Эренбургу?
– Несколько! Представляет интерес лишь одно: Константин Александрович пишет Илье Григорьевичу из Мексики в очень подавленном состоянии. Жалеет, что не послушался его совета – какого? Жалуется, что жена не может смириться с потерей дочери, да и он сам немногим лучше… Все это вы сможете прочесть в январе будущего года во втором томе переписки, я его готовлю…
– Та женщина… из-за которой Уманский страдал, как в «Даме с собачкой»… Вам известно, кто она?
Г-н замялся или напрягся на том конце телефонной нити, что-то не нравилось ему в просителе. Я не выспался, заикался, бубнил, я мало походил на аспиранта, и он переспросил:
– А вы? Знаете?
– Да, – двинул я наугад, здесь мы проиграли.
– И кто? – спросил г-н торжествующе, поднимая меня за шиворот для обозрения почтенной публике.
– Сейчас не могу назвать ее имя. – Есть люди, вызывающие ненависть с первого телефонного квака. – Константин Харитонович, для моих исследований нужны все письма Уманского к Эренбургу. Я понимаю, вы несете определенные затраты… Хотел бы вам предложить, – ненадолго задержался, – по пятьдесят долларов за каждое письмо. Когда я смогу забрать ксерокопии?
– В январе будущего года, – торжествовал! – Во втором томе вы сможете прочесть все. Вам придется дождаться книги. И купить. И уяснить: не все меряется на деньги. – Трубка загудела. Минут десять я думал пробить издательство, изъять верстку, но что он может знать? чтото он может знать? И еще фантастическая идея увлекала меня:
– Алло. Александр Наумович, нужно узнать, когда Литвинова отозвали из Штатов. Точнее, какого числа он прилетел в Москву. И еще, вы слышите, совсем хорошо, если удастся выяснить, кто еще прилетел с Литвиновым.
Попробуйте!
На вокзале мы ходили взад-вперед следом за старухой – та предлагала газеты недельной давности и «Огонек», еще большой. Из вагона вышел проводник со шрамом на щеке и татуировкой на ладони.
– Почему вы не едите мяса?
– Потому что мясо – это трупы, – на все у нее готов пустой, зализанный ответ, и сладко думалось, что еще пять-десять… и все перестанет быть, и я спущусь в подземный переход, словно уже чужой палаткам с бледными куриными ногами и вечным «набором в дорогу» в прозрачном пакете: яйцо, изогнутый кусок колбасы, хлеб и помидор.
Проводник велел заходить: время. Она перешагнула в тамбур и онемела, получив на прощанье поцелуй мимо накрашенного, вдруг ищущего рта; чтобы успеть, одеяльно натянув на себя шутку повыше, она сказала:
– В общем, так: я буду любить вас вечно.