Литературные музеи весьма едко высмеял Давид Самойлов — «Проходите, пожалуйста. Это стол поэта, кушетка поэта», — но Михайловское резко выделяется из ряда русских литературных усадеб, поскольку Пушкин, как многими отмечено, для России не столько поэт, сколько основатель национальной религии. И как для большинства посетителей музея на Мойке, двенадцатым самым большим потрясением становится крошечный жилет, бывший на Пушкине в день последней дуэли и обагренный его кровью, — так и для гостей Михайловского, в особенности приезжающих туда осенью, в самое грустное время, истинным шоком оказывается скудость быта, унылость пейзажа, бедность, граничащая с нищетой. Он ни минуты не прибеднялся, когда сам себя оплакивал: «Наша ветхая лачужка и печальна, и темна». «У нас дождик шумит, ветер шумит, лес шумит — шумно, а скучно». В Михайловском Пушкина ужасно жалко. Говорю, конечно, не о тех, кто приезжает туда с запасом дежурных восторгов, — на ель повесил звонкую свирель и т. д., — а о тех, кто, подобно все тому же Самойлову, смотрит на вещи трезво. Пушкиногорье — край грустный. «Здесь опала. Здесь могила. Святогорский монастырь». Лев Лосев чуть позже, в «Пушкинских местах» — атаке фарисействующих пушкинолюбов подверглись не только эти стихи, но и блестящая статья Жолковского с их разбором, — попытался ответить, как в этом несчастном домике, убогом даже в сравнении с советской дачей, умудрялся Пушкин решать главную проблему российского влюбленного: ГДЕ?! «Как многолюден этот край пустынный! Укрылся — глядь, в саду мужик гуляет с хворостиной, на речке бабы заняты холстиной, голубка дряхлая с утра торчит в гостиной, не дремлет…» За иронией и напускным, вполне пушкинским цинизмом спрятано тут жгучее, горькое сострадание к нашему искупителю и покровителю: как он жил, Господи! Как бедно, как горько, как страшно. И эта нота сочувствия к Пушкину — какого сочувствия, слезного сострадания, близкого опять-таки тому, с каким истинно верующие оплакивают страсти Христовы, — звучит во всей русской пушкиниане. Вот хоть у Цветаевой: «…живот поэта, который так часто не-сыт и в который Пушкин был убит»… Или у Окуджавы, в «Счастливчике Пушкине»: «Он красивых женщин любил любовью нечинной, и даже убит он был красивым мужчиной». И хотя есть в этом оттенок белой зависти, постоянное «а мы-то» — страдающие так некрасиво, — но есть и насмешка над идеализацией пушкинской биографии: биография эта — крестный путь. Две ссылки, трагический брак, клевета, травля, безденежье, опала, убийство. Наш Пушкин — главная национальная святыня, небесный покровитель всех талантливых и несогласных — был знаменитый, да и часто счастливый — за счет собственной творческой мощи и неукротимой южной витальности, — но преследуемый, бедный и невыездной.
В Михайловском, особенно в дождливую погоду, да с хорошим экскурсоводом (тоже, разумеется, полунищим), да вечером, — так невыносимо грустно, так временами страшно, что хоть волком вой. А если представить, что в это время в Москве и Петербурге — про Париж не говорю — идет жизнь, из которой тебя на пять лет вычеркнули ни за что, да вспомнить, что мнимые друзья тебя оклеветали, да любимая предала, да в столе у тебя лежит первый русский роман в стихах и лучшая европейская трагедия, — как тут не сойти с ума, не впасть в меланхолию самую черную, не рассориться с небесами! Однако не сошел, не впал, не рассорился — и место псковской ссылки сделалось символом творческого взлета, равных которому российская литература не знала. Разве что в Болдине, в холерном карантине, удалось ему нечто подобное. Диву даешься, как этот главный национальный святой все переплавлял в золото. Думая о Михайловском, мы вспоминаем не скудный дом, не слежку отца за сыном, не одиночество и оторванность от мира, а — «Роняет лес багряный свой убор», «Достиг я высшей власти» и шестую главу «Онегина», хоть и мрачнейшую, но и сильнейшую. Думая о Болдине, вспоминаем не холеру, не карантины, а — «Парки бабье лепетанье» и «Песню Председателя», лучшее, повторю за Цветаевой, что написано по-русски в стихах. До Михайловского и Болдина понимаешь все это в теории, а побывавши лично — видишь, какая это радость и прелесть, когда весь мир тебя бросил, правительство обозлилось, погода испортилась (вариант — невеста не пишет), и нет у тебя другого выхода, кроме как писать гениальные стихи. Потому что больше такую жизнь оправдать нечем.