А все почему? А потому, что русская литература не могла позволить себе гнить и разлагаться: она была единственным средством защиты общества от власти. Ее гуманистический пафос был неизбежной реакцией на антигуманную и беззаконную власть, подпиравшуюся авторитетом традиции и церкви; в этом смысле Россия блестяще подтверждает слова Томаса Манна (в «Фаустусе») о нравственной благотворности абсолютного, бесспорного зла. Оно позволяет объединиться силам добра, предостерегает их от заигрывания с дьяволом. В России это зло воплощалось в косном политическом устройстве, в расправах, бесправии, воровстве, крепостничестве, преследованиях инакомыслия — словом, отечественное государство аккумулировало в себе слишком большое количество зла и негатива. И поэзия, борясь с ним, преодолевала соблазны декадентства: у нас не было своих Рембо, и даже наши модернисты вроде Брюсова далеко не достигали тех глубин падения, которыми прославились их западные коллеги. Вот почему, быть может, и авангард наш с самого начала общественно окрашен — и уходит не в заумь и самоуничтожение, а в плакат, в эстетику радостного преобразования жизни. Мне скажут, что нет большой разницы между футуристом Маринетти, пришедшим к фашизму, и Маяковским, пришедшим к коммунизму, — а я посоветую вам перечесть «Вечный фашизм» Умберто Эко и забыть навеки о глупом и некорректном отождествлении коммунистов и фашистов. И пусть практики их похожи — а корни все-таки принципиально различны; и кто бы что бы ни говорил — а Некрасов масштабнее, разнообразнее, человечнее Бодлера. Спасибо за это российскому государству, не позволявшему русским поэтам любоваться цветами зла — и заставлявшему посильно бороться с этим «Красным цветком».
Можно, конечно, вспомнить и о зерне, которое, падши в землю, не умрет и останется одно — а если умрет, принесет много плода. И наверное, искусство Запада, прошедшее декаданс, сегодня ближе к воскресению, чем искусство России. Но если бы это зерно умерло, вообще непонятно, что у нас тут было бы живого.
Лабардан, лабардан!
Ровно 175 лет назад, 19 апреля 1836 года, в Александринке впервые давали «Ревизора». Николаю I, вопреки советскому литературоведению, пьеса чрезвычайно понравилась (он, собственно, и разрешил ее по настойчивой просьбе Жуковского). Знаменитая реплика «Всем досталось, а мне больше всех» — по-николаевски лукава: напротив, пьеса Гоголя чрезвычайно льстила самолюбию императора, ибо показывала, с чем приходится иметь дело.
Гоголевская комедия — в некотором смысле загадка отечественного репертуара, и так не слишком богатого (что у нас есть в смысле хитов, кроме «Горя от ума», «Ревизора», примерно четверти наследия Островского, всего Чехова и «На дне»? Даже гениального Андреева отторгает русская сцена — то ли чересчур абстрактен, то ли слишком мрачен.). Но из всей этой невеликой плеяды именно Гоголь с «Ревизором» остается чемпионом актуальности: как заметил недавно умный критик, «Ревизора» невозможно провалить. Сила текста такова, что вытянет любую постановку. Правда, в мире куда больше знают Чехова, Горького, того же Андреева — «Ревизору» аплодируют главным образом у нас да в Восточной Европе, потому что где же им, остальным, понять?!
В чем секрет абсолютной актуальности «Ревизора», помимо авторского несравненного дара, — тема огромная, не на одну диссертацию, но кое-какие субъективные догадки есть и у нас. Тургенев, вспоминая о первом публичном чтении «Ревизора» у Жуковского, подчеркивал гоголевскую абсолютную серьезность, даже наивность — он зачитывал комедию, как отчет о научном эксперименте с поразившими его самого результатами. Отчасти так оно и есть: человек, выросший в Малороссии, идеально ориентирующийся в ее мифопоэтическом пространстве и в гротескном мире ее старосветского дворянства, исследует впервые явившийся ему мир российской бюрократии: как хотите, а взгляд Гоголя на Россию есть взгляд именно сторонний. Так смотрит пришелец с жаркого и щедрого юга, где все друг другу как-никак родня, — на жестокий север, где всех связывают даже не родственные, а сугубо коррупционные отношения; где человек принципиально неважен, а важна его функция — и потому Хлестакова принимают за ревизора, а Чичикова за капитана Копейкина; где подкладывают заезжему проходимцу дочь, а если понадобится — и жену; где больные, как мухи, выздоравливают, где положение весьма печально, но уповая на милосердие Божие за два соленых огурца и полпорции икры… Именно взгляд чужака, путешественника в жестоком, экзотическом, но чужом, а потому забавном мире позволил Гоголю вычленить три ключевые ситуации в русской жизни, схемы, на которых и стоит вся, как модно теперь говорить, матрица. Они же — три главных гэга «Ревизора», двигатели сюжета, триггеры, запускающие зрительскую реакцию радостного узнавания.