Габриса, замкнутого и нелюдимого человека, вполне можно было бы считать неудачником, если оценивать его дела, сверяясь исключительно с картотекой кадровой службы, куда педантичные сотрудники вносили любые данные, имеющие официальный или рабочий характер. Других людей, кто был бы в состоянии что-либо сообщить о нём, помимо этих хранителей архивных анкет, нашлось бы немного. Только и они мало чем могли поспособствовать в деле создания более-менее достоверного портрета его личности, в котором был бы виден живой человек во всей его индивидуальной неповторимости. А без этого судить о Габрисе, полагаясь лишь на скупые факты и биографические записи, было бы более чем неразумно, ибо ни в единой графе, ни в одном из архивных журналов не будут упомянуты такие наиважнейшие жизненные ценности как счастье, свобода воли или ощущение полноты бытия.
А как раз с этим у нашего героя всё обстояло весьма благополучно, куда успешнее, нежели у некоторых обладателей безупречных анкет. Счастье притягивалось к Габрису как железо к магниту, бежало по его чувствам как ток по электрическим проводам, собиралось в нём как речная вода в море. Этого не знали и не могли знать окружающие его люди, они безуспешно гонялись за счастьем, не понимая, что счастье вездесуще как воздух, и вовсе не выбирает достойных.
Люди даже не знали, что в отличие от света, счастье не нуждалось в отражающих поверхностях и могло отображаться везде, становясь в отражениях лишь более заметным и ярким. Они ловили эти горящие блёстки, наслаждаясь хрупкими мгновениями недолгой жизни блистающих отражений, а само счастье дерзко плескалось рядом, беспечное и бескрайнее как ясное небо.
Когда Габрис указывал другим на настоящее счастье, ему не верили и смеялись над чудаковатым неудачником, предпочитающим иллюзии реальной жизни.
В чём-то он признавал их простоватую правоту, ведь наш счастливчик обращал внимание только на подлинное счастье, которое не могло ни обмануть, ни исчезнуть, и не брал в расчёт его нечаянные отблески и производные фантомы.
Тем не менее счастье накатывало своей невесомой волной на людские души, оставляя в них лёгкие следы, похожие на вдохновение или пленительную мечту. Человеческий разум не замечал этого ровного прибоя, а чувствам всегда было свойственно ошибаться, блуждая и путаясь в отражениях.
Нашего героя, напротив, отличала сверхчуткость восприятия и чистота рассудка, способного распознать разные грани реальности, даже если для одной из них придумано такое неопределённое и неатрибутированное понятие как счастье.
А впереди Габриса, познавшего праведность счастливого бытия, усложняясь и совершенствуясь, шествовала сама жизнь, чтобы обернувшись иметь возможность наблюдать в нём своё абсолютное воплощение в мире, свободном от ветреных иллюзий и своенравного обмана.
Габрис же, не в пример остальным, шёл не оборачиваясь. Впереди синели манящие горизонты грядущего, но если бы ему всё-таки случилось оглянуться, то он мог бы увидеть юношу, под ногами которого расстилался мягкий травянистый ковёр, а вверху, над его головой, пели птицы, наполняя духмяный воздух песнями извечного счастья, неспособного ни обмануть, ни исчезнуть.
Сквозняк из небытия
Ветер гнал по пустынным улицам мелкую, точно горчичный порошок, глинистую пыль, кружил в воздухе всякие бумажки и пробовал поднимать вверх разнокалиберный сор с неубранных тротуаров. Эта мусорная взвесь неслась над газонами и ноздреватым асфальтом, ломилась в окна и натыкалась на стены, сплошь покрытые, точно ракушечником, коростой из высохшей грязи, песка и тополиного пуха. Впереди, в перспективе улиц, ничего нельзя было разобрать и рассмотреть – взгляд упирался в желтоватый туман, который не обладал выраженной окраской, а имел какое-то иное измерение цвета, подобно «жолтым окнам» Александра Блока. Взгляд там обрывался вместе с мыслью, и Станчик не мог понять – жив ли кто-нибудь в этом городе или нет.
Кошмар преследовал Станчика всякий раз, когда перед сном ему случалось услышать в домовой вентиляции диковатую песню ветра или задумчивый посвист сквозняка, как будто вкрадчивая свирель Пана накладывала на привычные звуки магию своих колдовских нот. Недужное сновидение, услышав призывную трель, нетерпеливо топталось в прихожей, заполняя пространство вязкой дремотной тяжестью, налипающей на веки цепким мучительным спудом. И Станчик проваливался в нелепицу сна, оказываясь на самом его дне, разделяя собой мусорные атмосферные потоки, устремлённые в жутковатую западню, заполненную грязным, желтоватым туманом.
Необъяснимое «что-то» мешало Станчику спокойно и беззаботно жить, хотя, казалось бы, все опасения и беспокойства должны были остаться в прошлом. Он владел прекрасным домом, у него была замечательная семья, деньги ему приносили деньги, и вообще: слова «непритязательность» и «простота» – были совсем не про него.
Разве что в молодости Станчик ощущал некоторую нехватку: ему хронически недоставало времени, времени не только для своих научных проектов, но и, как ему казалось, вообще – для жизни.