Я смахнула газетой за окно пчел и то, что еще утром называлось сахаром, и долго думала, что сказать отцу? Я ему еще ни разу в жизни не врала, но и правду сейчас я тоже не могла сказать. Почему-то сердце у меня сжималось, как только я представляла себе, что сегодня утром им дали вместо песка сваренный сахар, а он (такой враг моей тянучки) сложил его для меня на окне и прикрыл газетой. Теперь я должна его огорчить, рассказав, что сахар съеден пчелами, а он больной и сердце его живет по ошибке. Что мне делать? И я решила соврать, хотя только что получила ответ от него, что всегда нужно говорить правду. Нужно-то нужно — это безусловно, — но, заглядывая в глубины своей души, я понимала, что в данном случае нужно соврать, обмануть, не сказать, что гостинец съела не я, а пчелы. «Да, совру», — окончательно решила я, а вопросы о пчелах и правда перепишу в вопросы к Володе.
РЕВНОСТЬ
К Эрнесту Карловичу (прозванному Турнепсом Карловичем) — инструктору по сельскому хозяйству, старику, похожему на малокровную бледную сову, к шее которой была привязана разделенная надвое седая козлиная борода, занудливому противному немцу, способному говорить только о кормовых и навозе, я приревновала свою сорокадвухлетнюю, обожавшую своего мужа маму!
Ревность обрушилась на меня во время перевязки, которую делала мама поранившему себе палец Турнепсу Карловичу. Лицо ее было слишком участливое, руки слишком ловкие, а голос, которым она произнесла: «Через недельку у вас все пройдет, Эрнест Карлович», слишком ласковый. Этого было достаточно, чтобы я, помогавшая ей и все это видевшая и слышавшая, в одну минуту возненавидела старика Турнепса вместе с его козлиной бородкой, слезящимися совиными глазами, большим беззубым и слюнявым, как у младенца, ртом, полуприкрытым жидкими зелеными усами, с его всегда аккуратной рубашкой и слабительной травой, которую он сушил и заваривал каждый день на кухне, а потом шаркающей походкой нес к себе. И вообще всего его я возненавидела с головы до пяток. Чувство ревности было неиспытанным и новым, и я разжигала его. Я стала следить за мамой. Наблюдения были скудные, так как мама проходила мимо старика Турнепса как мимо дерева, не обращая на него внимания. Один раз удалось заметить, что Турнепс Карлович, открыв в кухню дверь, пропустил с поклоном маму вперед. Обливаясь холодным потом и трясясь от ненависти при виде этого позорящего мою мать зрелища, я толкнула Турнепса (будто бы споткнулась). Но эффекта не получилось: Турнепс устоял, а мама ничего не заметила и спокойно прошла в кухню к дежурным девочкам.
Бесили меня также и длинные разговоры о сельском хозяйстве, которые вел папа с Эрнестом Карловичем. Неужели такой умный человек, как мой отец, не может понять, что этот Турнепс мразь и гадость? Ведь он против папы, он открывал маме дверь в кухню и определенно нарочно поранил себе палец, чтобы ходить к ней его лечить.
Когда же Турнепс пришел на повторную перевязку и мама попросила дожидавшихся мальчиков и девочек пропустить его без очереди, я пулей вылетела из докторской комнаты и не пожелала скручивать в трубочку старый, грязный Турнепсов бинт (новых бинтов у нас не было — мы их экономили и меняли чистую марлю только на ране). «Пускай, — решила я, — мама одна управляется как хочет с этим поганым и вредным стариком». С этого момента у меня начались мечты о мести Эрнесту Карловичу. В голове моей чередовались и выстраивались в ряд разные наказания, унижавшие Турнепса.
Было бы недурно, чтобы он наступил на хвост Желтому, и тот, схватив его за одну половину козлиной бороды, оттрепал бы как следует на глазах у всей колонии. Да, это было бы недурно, но слишком невероятно, так как добряк Желтый не имел никаких личных счетов с Турнепсом.
Был еще вариант: толкнуть Турнепса в пруд, покрытый тиной, где он потеряет свои штопаные брюки, а потом жалкий, осмеянный всеми, побежит на своих березовых тонких ногах через двор к себе на сеновал. Но и этой казни было недостаточно для злодея Турнепса. Наконец я остановилась на том, чтобы засадить его в выгребную яму.