— Нет, не так, как в жизни… — Он замолчал, дожидаясь, пока пройдут санитарки. — В жизни смерть вас разлучает, йе-хей? А теперь она вас всех соединяет. Не знаю, что тебе больше по нраву. Ведь у тебя есть умерший ребенок, верно?
Как это похоже на жизнь — надо
То, что я не чувствую прикосновения, меня не удивляет — нет боли, нет прикосновения. Равнодушие медсестер, мимо которых мы проходим, тоже — нет прикосновения, нет боли, нет причиняющих боль убийц, крадущихся в ночи. То, что сознание после смерти сохранилось… что ж, похоже, я допустила грандиозную ошибку. Тот жестокий, варварский мир, по которому я пробиралась, натужно улыбаясь, впадая в гнев, терзаясь иррациональными страхами — был чистилищем. А этот? Наверное, рай.
Мы скользим вниз, мимо плакатов, объявляющих о предстоящих событиях в мире беременности, психозов, кариеса и наркомании. Мимо пустых залов, где снисходительно булькают радиаторы. Вниз, мимо полных боли рисунков, выполненных калеками, и безжизненных, блеклых акварелей тех, кого пощадила болезнь. Наконец, мимо сонного охранника, задремавшего над газетой, и оказываемся на улице. Я бросаю взгляд вниз, чтобы посмотреть, как там литопедион, но он держится молодцом — вцепился в край моей ночной рубашки и раскачивается на ней. Крошечный Тарзан.
Но на улице ночная рубашка таинственным образом исчезает вместе с ночью, и я стою на дороге голая, в первых лучах рассвета.
— Эй! — окликаю я Фар Лапа, который свертывает сигарету одной рукой. — Что это?
А это вот что: дрожащий, как желе, целлюлит, все эти рыхлые фунты, сожранные раком. Весь этот
— Ее нельзя брать с собой, детка.
— Да я не про ночную рубашку… Вот про это. — Обеими руками я рисую в воздухе пышные формы.
— О, йе-хей! А это придется оставить. Тонкое тело оказалось не таким уж тонким, йе-хей?
Не понимая ответа, я продолжаю ворчать.
— Я никуда не смогу пойти в таком виде, — абсурд, я ходила так годами, все мы под одеждой голые. — Кстати, куда мы направляемся?
— В Далстон. — Кажется, он сказал именно так.
— В Долстон?
— Нет, в Далстон.
Далстон, а я-то полагала, что знаю почти все лондонские пригороды — даже не слишком известные.
— Зачем?
— Ты будешь там жить, Лили-детка. На новом месте. А сейчас хватит болтать, вот такси.
К бордюру подъезжает такси, обшарпанный четырехдверный автомобиль. «Форд-гранада» или что-то в этом роде. В молодости меня интересовали машины. Вроде восьмицилиндрового «бьюика», который был у меня в конце сороковых и на крутом подъеме выжимал шестьдесят миль в час на третьей скорости. Большие машины, словно лежащие подо мной норовистые мужчины, подчинялись моим ступням, икрам, бедрам, рукам. Со временем мужчины становились старше и слабее. А машины — меньше. И я отказалась от обоих видов транспорта.
Водитель этого драндулета грек-киприот. Об этом свидетельствует иконостас на приборной доске. Крошечные изображения святых, Богоматери и патриархов в золоченых рамках и в гирляндах рождественских огней и четок. У заднего стекла лежит одна из всем известных кивающих собак, черная, с тремя поддакивающими головами. У киприота сальная тонзура, наклейка смуглой кожи в редеющих волосах. Он улыбается, гремит допотопная греческая музыка. На всех сиденьях коврики с деревянными шариками, словно едешь в ортопедической машине для больных радикулитом — тех, кто твердит: «Я умираю от болей в спине», словно это долбаный рак.
Длинный Фар Лап протискивается на переднее сиденье, я устраиваюсь сзади вместе с литопедионом, который ловко прыгает с обочины в машину. Мне такое не под силу, мне нужно забираться в машину бочком, как это делают грузные люди, заранее выставив ногу вперед. Для нас, толстяков, каждый шаг — это испытание поверхности земли на прочность, попытка узнать, кто из нас двоих сдастся первым.
Пункт назначения не назван, однако киприот проворно трогается с места и плавно едет по Хантли-стрит. Только когда мы сворачивает с Графтон-уэй на Тоттнем-Корт-роуд, я начинаю понимать, как комфортабельна наша машина, как плавно она скользит вперед — словно летит по воздуху, а не трясется по городским ухабам.
И тут мне приходит в голову, что я забыла о…
— Я ничего не чувствую, — кричу я Фар Лапу, не видя его лица в зеркальце заднего вида. Таксист выключает магнитофон.
— И не надо, — ворчит мой наставник.
— Мне кажется… это странно… я не чувствую своих внутренностей… их расположения… Но я
— Так оно и есть.
— Что?